В самом конце прошлого века, получив доступ к «делам» родителей, я узнал, что в числе большой группы инженеров-дорожников отца обвиняли в «принадлежности к троцкистской организации, созданной в Цудортрансе Серебряковым». Л. П. Серебряков был начальником Цудортранса при СНК СССР, и в январе его расстреляли по делу т. н. «параллельного троцкистского центра». На февральско-мартовском 1937 г. пленуме ЦК ВКПБ Молотов натравил НКВД на дорожников, которые были под началом Серебрякова.
Обвинить их в троцкизме было бредом. В большинстве своем беспартийные люди, они знали только одно: выполнить план строительства. Никакой политической деятельностью они не занимались. В «деле» Серебрякова ни один из них не упоминается, а сам Л. П. Серебряков был впоследствии реабилитирован.
В приговоре отцу значится: «Виновным себя не признает». А в другом месте — «Справка на арест»:
Такой-то осужден по первой категории. Во всех преступлениях сознался (подлейшее вранье!). Подлежит аресту жена. (для того и наврали, чтобы вернее засадить женщину). Резолюция по диагонали: «Арестовать». Подпись — Фриновский.
Мама виновата только в том, что она — жена! Раз жена, значит «заведомо знала о преступлениях мужа». Поэтому — «подлежит». А преступлений не было! Следователем у мамы был А. Шкурин. «Почему не сообщили о преступной деятельности мужа?» — «Ничего не было, не о чем и сообщать». 22 февраля «Особое совещание», 8 лет. «Единственное, что я могу для Вас сделать — не задерживать в Бутырках». Через несколько дней — этап в Потьму. Шкурин потом вел дела мужа и дочери М. Цветаевой.
Уже совсем в преклонном возрасте мама однажды сказала мне: «Больше всех страдал ты». Меня как жаром (а может быть, холодом) обдало. Я никогда не жаловался ей на свалившиеся на меня тяготы, связанные с положением сына «врага народа». Наоборот, когда мы уже встретились, я старался скрасить ей жизнь своими заботами. А она, перенеся и пережив столько, до глубокой старости думала обо мне так же как в то раннее февральское утро, отправляясь в тюрьму, разлучаясь с сыном, оставляя его на грозную неизвестность. Сейчас мне на сорок два года больше, чем было моему отцу, когда он погиб. Уже десять лет, как нет мамы. Для меня они — мои дорогие и любимые страдальцы. И всегда такими были.
И вот еще одно размышление мамы: «Не знаешь, что хуже. Янковских (были у нас такие близкие знакомые) не тронули, а Максим убит на фронте». Максим — это их сын, мой ровесник. И это сказала она, самозабвенно любившая отца, и я видел их изумительные отношения, и иной раз поддавался детской ревности. У меня нет сил комментировать это.
Катастрофа репрессий придавила всю страну, но большинство людей, и я в том числе, были вынуждены тешить себя мыслью и надеждой, добровольным заблуждением глупцов, что «Сталин не знает», во всем, дескать, виноват Ежов.
В школе я был отличником, однако, когда мои одноклассники вступали в комсомол, комсорг школы предупредил некоторых ребят, и меня в том числе, чтобы мы заявление о приеме в комсомол не подавали.
Ни по пути на фронт, ни на фронте, ни в госпитале моими родителями никто не интересовался. Не исчез еще все-таки подспудный здравый смысл; там, где можно было забыть или сделать вид, что забыли, обычные люди к тяготам службы, боя и постоянной заботе, как бы чего поесть, не добавляли бреда репрессивных подозрений. К тому же детей «врагов народа» несколько «оттеснили» от роли главной опасности для государства, и им на смену пришел вопрос в анкете: «Находились ли вы или ваши ближайшие родственники в плену, в окружении, или на оккупированной территории».
После первого ранения в начале февраля 1943 г. я долго лежал в госпиталях. Из госпиталя в Земетчино, где заканчивалось мое лечение, я выписался 18 августа 1943 г., т. е. через восемь дней после того, как мне исполнилось 19 лет. 19-го я прибыл в 23-й батальон выздоравливающих, который располагался на ст. Леонидовка, рядом с Селиксой под Пензой. В нем я пробыл около недели. Выздоравливали мы там, таская бревна, правда, не очень толстые и не далее, чем на полкилометра. Восьмиметровое — ввосьмером, два до обеда и одно — после. А на обед, я помню, можно было получить изрядное количество щей из крапивы с большими сгустками американского яичного порошка. (Именно к тем временам относится анекдот: продавщица кричит кассирше: «Катя, перебей лейтенанту яйца на порошок!»)
Из батальона выздоравливающих через неделю или чуть больше в составе команды я отправился, как говорилось выше, в Моршанское стрелково-минометное училище. Все мои анкетные данные остались в запасном полку и валялись в каком-нибудь ящике, никому не интересные. Да и стоит ли без острой надобности присматриваться к социальному положению какого-то нижнего чина, тем более, если он уже обстрелянный фронтовик.
Мандатная комиссия о родителях меня не спросила, а сам я, наученный военкоматом и политруком Ткачуком, не проявил инициативы и не стремился поднимать этот вопрос.