— Судя по вашим рассказам, господин Морен, вам, кажется, удалось, насколько это вообще возможно, осуществить равенство и братство. Но опасаюсь, что вы добились этого за счет свободы, которой я привык дорожить, как важнейшим из благ.
Морен пожал плечами.
— Мы не устанавливали равенства. Мы не понимаем, что это такое. Мы лишь обеспечили всем людям существование. Мы сделали труд почетным. А там пусть каменщик считает себя выше поэта, или поэт — выше каменщика, это их дело. Каждый из наших работников полагает, что его профессия — самая важная. В этом больше пользы, чем вреда.
Товарищ Ипполит, ты, как видно, прочел немало книг девятнадцатого века минувшей эры, которых теперь никто и в руки не берет: ты говоришь на языке той поры, нам он теперь чужд. Мы с трудом постигаем, как могли в прошлом друзья народа взять себе девиз: «Свобода, Равенство, Братство». В обществе не может быть свободы, ведь ее нет и в природе. Животное не бывает свободным. Когда-то говорили: человек свободен, если он повинуется лишь законам. Но это просто ребячество. Впрочем в последний период капиталистической анархии слову «свобода» придавали такой странный смысл, что в конце концов оно стало обозначать лишь отстаивание собственных привилегий. Понятие равенства еще менее разумно, и оно приводит к досадным последствиям, потому что исходит из ложного идеала. К чему доискиваться, равны ли люди между собой? Надо следить за тем, чтобы каждый давал обществу все, что может дать, и получал все, в чем нуждается. Что касается братства, то мы отлично знаем, как люди-братья обращались друг с другом в течение многих веков. Мы не утверждаем, что люди дурны. Мы не утверждаем также, что они добродетельны. Они таковы, каковы они есть. Но они живут в мире, когда у них нет причин сражаться. Я мог бы одним словом охарактеризовать наш общественный порядок: мы достигли состояния гармонии. Одно бесспорно — ныне все люди действуют в согласии друг с другом.
— В ту эпоху, которую вы называете минувшей эрой, — сказал я, — люди предпочитали владеть вещами, а не просто пользоваться ими. А вы, как мне кажется, напротив, предпочитаете пользоваться вещами, а не владеть ими. Но не тягостно ли вам, что у вас нет имущества, которое вы могли бы завещать своим детям?
— А многие ли оставляли наследство при капитализме? — с живостью возразил Морен. — Один из тысячи, один из десяти тысяч. Я уж не говорю о том, что целые слои населения на протяжении веков не пользовались правом завещать имущество. Но так или иначе передача имущества по наследству была уместна, пока существовала семья. Но теперь…
— Как! — вскричал я. — У вас нет больше семьи? Мое неприкрытое изумление рассмешило Шерон.
— Нам действительно известно, что брак еще сохранился у кафров, — сказала она. — Но мы, европейские женщины, никому не даем обетов, а если и даем, то законом это не предусмотрело. Мы считаем, что судьба человека не может зависеть от одного слова. Однако кое-какие обычаи минувшей эры еще сохранились. Отдаваясь, женщина клянется в верности рогами месяца. А на деле ни мужчина, ни женщина не связывают себя обязательствами. И все же их союз нередко длится всю жизнь. Но никто из них не стал бы дорожить верностью, сохраненной в силу клятвы, а не потому, что люди подходят друг другу и физически и нравственно. Мы ничем никому не обязаны. Некогда мужчина втолковывал женщине, будто она ему принадлежит. Мы не так просты и знаем, что человек принадлежит лишь себе. Мы отдаемся, когда этого хотим, и тому, кому хотим.
Притом мы не стыдимся уступать желанию. Лицемерие нам чуждо. Всего четыреста лет тому назад люди еще ничего не смыслили в физиологии, и это приводило к жестоким заблуждениям и тяжелым неожиданностям. Что бы там ни говорили кафры, Ипполит, следует общество подчинять природе, а не природу обществу, как это слишком долго делали.
Персеваль поддержала свою подругу.
— Тебе станет понятнее, как у нас разрешена проблема пола, — прибавила она, — если я сообщу тебе, Ипполит, что на многих заводах уполномоченные по распределению труда даже не спрашивают рабочего, мужчина он или женщина. Обществу нет до этого дела.
— Ну, а дети?
— Что дети?
— Не заброшены ли они за отсутствием семьи?
— Как могла тебе прийти в голову такая мысль? Материнская любовь сильно развита у всякой женщины. В жестоком обществе прошлого встречалось немало матерей, которые, не страшась нищеты и позора, воспитывали своих незаконных детей. С какой же стати наши женщины, избавленные от позора и нищеты, станут бросать своих детей? Среди нас много хороших подруг и хороших матерей. Но немало женщин — и число их все растет — обходятся без мужчин.
Тут Шерон сделала довольно странное замечание.