Этим общечеловеческим талантом советский человек наделен в особой степени. Первой причиной тому – специфический характер русской культуры, отождествляющей себя с искусством. Культура социальная и материальная выводилась за скобки, внутри которых привольно и ущербно развивалась культура духовная. Отсутствие парламента и унитаза не унижало человека, знакомого с Достоевским и Бердяевым. Среди искусств во все времена господствовала литература. Литературоцентристская русская культура дала миру не только мастеров слова – от Пушкина до Бродского, не только учителей жизни – от Толстого до Солженицына, не только шедевры словесности – от «Героя нашего времени» до «Москва – Петушки», но и уникального читателя всего этого грандиозного потока слов, составляющего жизнь.
Советская власть, упразднив частную собственность и гражданское поприще – уже не силой традиции, а просто силой, – по сути, декретировала слово как единственный способ существования.
Исключительность 60-х как раз в том, что слово было произнесено вслух. И произнес его человек, отличающийся от других людей, населявших и населяющих планету.
До 60-х говорить ему не давали: он должен был расти и становиться тем, кем стал, попутно ведя борьбу с многообразными врагами: контрреволюцией, разрухой, крестьянством, интеллигенцией, фашистами, космополитами, империалистами. Кроме того, за него и от его имени долго говорило одно конкретное лицо – в основном по радио. Но с этого лица сорвали маску «выразителя чаяний и надежд», чаяния вырвались наружу. Советский человек заговорил сам.
Оказалось, что говорит он охотно, горячо и на разные темы. 60-е поражали многоголосьем, и нужно было молчание 70-х и новое оживление 80-х, чтобы с расстояния четверти века расслышать единую тональность в этом хоре. При явном разнобое голосов отчетливо ощущается, что все они принадлежат в конечном счете одному человеку – советскому.
Этот человек выражает себя в слове, искренне и убежденно, верит в слово, любит слово, ненавидит слово, для него нет ничего дороже разговора и ничего святее текста.
Можно исповедовать разные веры, можно восхищаться Маяковским и Фетом, изучать Герцена или Чаадаева, зачитываться Распутиным или Аксеновым, но антиподы сходятся на одном и том же поле – белом поле страницы.
Когда мы рассуждаем о великом противостоянии Обломова и Штольца, которые будто бы олицетворяют Восток и Запад в российской судьбе, мы часто забываем, что все-таки главное – не то, что один ничего не делает, а другой делает много: главное – что оба они об этом говорят. Говорят долго и исступленно – и только в этих жарких молитвах разным богам существуют для нас и Обломов и Штольц.
Ранние 60-е были, конечно, Штольцем – энергичным, легким, уверенным. Поздние задумались о чудесной обломовской рефлексии, подметив в ней несуетность и склонность к идеализму. Однако это противоречие не имеет ничего общего с антитезой «дело – слово». Не столько социальные законы сменились, сколько культурные коды: космос – природа, коллектив – народ, будущее – прошлое, дорога – дом, правда – истина…
Еще до революции будущая власть обозначила свою главную силу в традиционно российском виде оружия – языке. Андрей Синявский тонко отмечает ключевые слова: «большевик» («…Это значит: больше. А «больше» – это всегда хорошо. Чем больше – тем лучше»), «Советская власть» («Слово-то больно хорошее и со смыслом: «совет» – «свет» – «светлый» – «свой» – «свойский» – «свояк» – «советский». То есть – наш, то есть – добрый»)64. Этим пропагандистски гениальным неологизмам принадлежит заслуга в завоевании страны – во всяком случае, куда больше, чем шашке Буденного. Виктор Шкловский оставил замечательное свидетельство этой силы: «Рассказывали, что англичане уже высадили в Баку стада обезьян, обученных всем правилам военного строя. Рассказывали, что этих обезьян нельзя распропагандировать, что идут они в атаки без страха, что они победят большевиков»65. Миф, возникший уже в самом начале советской власти – ее непобедимость, сокрушить которую может лишь нечто, не использующее членораздельной речи. (Музыка?)
Напрямую из культа слова вытекают те следствия, которые делают советского человека исключительным событием XX века. Прежде всего – это установки на коллективизм и превосходство духовного над материальным.
Работать, делать дело – возможно и в одиночку, но для слова обязателен слушатель, читатель, собеседник. То есть коллектив единомышленников (или противников, что одно и то же, только с обратным знаком).
Под бесконечными языковыми наслоениями затерялся изначальный смысл простых понятий, и для советского человека никогда радиоприемник не был изделием электронной промышленности, а куртка – промышленности текстильной. Все это были символы, имевшие словесное выражение с непременной оценочной характеристикой. Что передает радио – «Маяк» или «Голос Америки»? Что на куртке – комсомольский значок или заморская обезьяна (может быть, та самая, из Шкловского)? «За» или «против»?