— Никого не вижу, — продолжал старик. — Изволите слышать... уже разучился говорить по-человечески. Сам себя... это... не всегда... да.
— Не всегда понимаете? — подсказала Элизабет.
— Да. И я... это... не понимаю, зачем покупаю у вас... значит, картину. Но только... это про меня. Про меня. И это должно висеть в моем доме. Я ведь... это, не бедный человек. Вы не смотрите, что я так одеваюсь. Просто все так бессмысленно, что можно ходить голым.
Еще помолчали.
— Надо завести собаку, — внезапно произнесла Элизабет.
Покупатель кивнул.
— Собаку надо заводить в любом случае.
— Когда вам хотелось бы получить картину?
Старик задумался.
— Деньги я вам заплачу сегодня. Сейчас... это... выпишу чек. А можно... картина пока останется у вас?
Элизабет удивленно поглядела на него.
— Я боюсь, как бы Пиф не стал ревновать меня к ней. Он уже свыкся со всеми вещами в нашем доме. Двадцать лет ничего не меняется. Ладно, Пиф?
— Вы сможете взять картину в любой момент, — сказала Элизабет.
Старик медленно заполнял листок в чековой книжке. Пес заглядывал ему через плечо.
— Я заведу собаку, — убежденно произнесла Элизабет.
На закрытии экспозиции Эрла было неожиданно шумно. Впрочем, этого следовало ожидать. Выпить на дармовщинку явился даже Сен-Клер, что уж говорить о корреспондентах второстепенных изданий, критиках со своими бабами и без баб, одиноких художниках и прочих завсегдатаях подобных тусовок.
Эрл не пришел.
Молли, Дженнифер и Ингрид сбились с ног, разнося водку, шампанское и закуску.
Подвыпивший Грегори приставал к Элизабет.
— Дорогая, помогите мне! — орал он на весь зал. — Я ничего не понимаю!
— Что вы не понимаете, Грегори? — вежливо интересовалась Элизабет.
— Я не понимаю, отчего вы носитесь со своим Эрлом? Что вы находите в этой мазне? Я ему сам так и сказал однажды, — Грегори покачнулся, но удержался на ногах. — Старик, говорю ему, ты пишешь странные картины, да! Каких–то баб рисуешь с титьками, так что и не разобраться — где баба, а где титька...
— И что он вам ответил? — хохотнула Молли, проходя мимо с подносом.
— Ну, что? — удивился Грегори. — Стоит и молчит, как баран. Хоть бы выпить предложил. Поглядел на меня так... странно и ушел. А на критиков нельзя глядеть странно! — расходился Грегори. — С критиками надо дружить. Правда, лапуля? — он ущипнул Элизабет за ягодицу и попытался приобнять, приблизив к ее лицу свой слюнявый рот.
Та вцепилась ему в волосы. Грегори взвыл, хватая ее за руки и тщетно пытаясь освободиться. Но тут же ее хватка ослабла. Она опустила руки и устало сказала: «Отвяжись, щенок, сил нет...»
Сен-Клер смотрел на нее издали и, кажется, понимал.
Он подошел к ней и шепнул на ухо:
— Дорогая, давайте сбежим отсюда.
— Я и без вас сбегу, — тем же заговорщическим шепотом ответила она. — Бегать лучше поодиночке. Это я недавно поняла.
Джонни открыл глаза. Серый туманный рассвет заглядывал в огромное окно, хотя никто его об этом не просил. Медленный мелкий снег опускался на мостовую. Элизабет, одетая, с сумочкой через плечо стояла у открытого платяного шкафа, уткнувшись в пальто Джона.
— Ты уходишь?
— Да.
Он знал, что уговоры бесполезны и на этот раз она действительно уходит. И все же сказал:
— Останься, Лиз.
Он проговорил это беспомощно, как ребенок. Глаза его были как никогда серьезны. Верно, спросонья он еще не успел нацепить свою обычную маску. Знакомая улыбочка никак не желала приклеиваться к его бледным губам.
— Нет.
— Ты мне нужна.
— Я знаю. Но иначе я буду сама себе не нужна.
— Лиз.
В голосе его звучала не прежняя властность, а безысходная усталость и безнадежная тоска.
Она молчала.
— Хорошо, — произнес он после паузы. — Я только хочу, чтобы ты знала. Я не маньяк и не садист. Не хочу, чтобы ты вспоминала обо мне так.
Она смотрела в окно. Джонни сел на постели.
— У меня шесть братьев, — тихо сказал он. — Я самый младший. Мы жили в небольшом городке, рядом с Чикаго. Отец работал на сталелитейном заводе. Выматывался, как черт, приходил вечно грязный, злой. А мать — ну как это? — клерком была... нет... кассиршей, так это, кажется, называется... Так вот, у меня семья, — он закрыл глаза и снова лег на кровать, закинув руки за голову. Ответа не было.
— И вот, понимаешь, они уже не работают. На пенсии. Я им помогаю.
— Слишком поздно, — сказала Элизабет.
— Почему? — удивился он. — Моя помощь вполне своевременна. Теперь я и сам встал на ноги.
— Я не о том, — тихо произнесла Элизабет.
«Черт побери, — подумал он. — Слезу я из нее выжимаю, что ли?!»
— Ладно, — сказал он. — Ты будешь знать все. Представь чикагского подростка. — Он попытался усмехнуться. — Дитя улицы и все такое. Меня часто били. Толстый и... в общем, понятно. Однажды мне завязали глаза и поднесли ко рту ложку. В ложке был засохший кусок собачьего дерьма. Я не мог есть три дня. И тогда я сказал себе: я стану, как они! С двадцати лет — вообще безнадежный разгул. Легкие деньги. Свинство такое, что страшно вспомнить. Я должен был стать, как все, и круче всех. И стал грязнее всех. Хотя оставался толстым ребенком из Чикаго. У меня было много женщин. Молодых.