этого нужна сильнее. На кровати две или
три подушки, специальный светильник. Почему он лишает себя такого удовольствия?
Я спрашиваю себя, что он подумал бы о моей спальне. Она, по крайней мере,
в два раза меньше. Я с двумя
подружками покрасила ее в нежно-персиковый цвет, эту краску я повсюду искала три
месяца. И оно того стоило. Что он
подумал бы о моем покрывале в цветочек (занавески, простыни и наволочки
подобраны в тон), о трех рваных греческих
одеялах, о безделушках, привезенных из путешествий, которые в огромном
количестве стоят повсюду - на туалетном
столике, на секретере, на книжных полках. Что бы он подумал о стопках писем,
журналов, книг, которые валяются по обеим
сторонам кровати, о трех пустых чашках из-под кофе, пепельницах, до краев
наполненных окурками, о грязном белье,
напиханном в наволочку в углу, об открытках с Аль Пачино и Джеком Никольсоном,
которые я засунула под раму зеркала
над столом, о фотографиях - с одной широко улыбаются мои родители, а на другой
снята я с четырехлетним двоюродным
братцем на Кони-Айленде. Уж не говоря о видах норвежских фьордов, присланном мне
одним приятелем, или
сицилийской часовни, которая привела меня в полное восхищение два года назад и
обложках Нью-Йоркера, которые я
отдала окантовать, и о картах всех стран, в которых я побывала (с городами,
обведенными красным кружком), и особенно о
самом любимом сувенире: заляпанном ресторанном меню, оправленном в красивую
серебряную раму. Это меню от
Люхова, первого нью-йоркского ресторана, куда ступила моя нога двенадцать лет
назад.
Спальня этого человека, - думаю я, - как-то уж слишком обычна для того,
чтобы я могла ее назвать действительно
обычной. Если отнестись к ней благожелательно, ее можно назвать строгой, а если
отнестись критически, то снобистской;
честно сказать, она скорее всего скучна. Во всяком случае, ничего "интимного" в
ней нет. Он что, не знает, что люди вешают
на стены? С его профессией он мог бы легко позволить себе купить несколько
красивых репродукций; а за те деньги,
которых, должно быть, стоила ему ужасная картина в гостиной, он мог бы покрыть
все стены сусальным золотом.
Голоса мужчин теперь звучат громче. Уже почти девять часов.
Я встаю, подхожу к комоду; на его ящиках медные ручки, а на дереве
вырезаны завитушки. Рядом стоит длинный
узкий стол в стиле Парсон, а на нем лампа, в точности такая, что стоит у
кровати, и стопки профессиональных журналов.
Потом шкаф. Очень большой, двустворчатый. Правая створка скрипит, когда я ее
отворяю. Я застываю на месте, затаив
дыхание. Голос гостя стал почти жалобным. Его же голос по-прежнему тих, но
тверд. Я сама себе кажусь не в меру
любопытной девчонкой, да так оно и есть.
В шкафу над вешалкой два больших отделения. В верхнем, насколько я могу
видеть, лежат кожаные чемоданы;
довольно потрепанные, чехол от кинокамеры, лыжные ботинки и три черные
поливиниловые папки, на которых его рукой
написано: Налоги. В нижнем отделении лежат пять свитеров: два темно-синих, один
черный, один белый и один
коричневый; четыре стопки рубашек, все голубые, бледно-розовые и белые.
"Раз в год я звоню, - скажет он мне позже, - к Брукс Бразерс. Они
присылают мне рубашки, и мне не приходится
туда идти. Я ненавижу ходить по магазинам".
Когда рубашка пачкается, он кладет ее в другую стопку, а человек из
китайской прачечной, которому он их отдает,
присылает их ему в пакете выстиранными и выглаженными. Когда на рубашке
появляется пятно, которое нельзя вывести,
он ее выбрасывает. Рядом с рубашками лежат две теннисных ракетки, ручки которых
длиннее, чем полки, шесть белых
теннисок и пять пар теннисных шорт (он играет по вторникам с 12.30 до 2.30, по
четвергам с 12.15 до 2, в воскресенье с 3 до
5 часов весь год, как я узнаю позже. Ракетки он носит в футляре, а спортивную
одежду - в мешке из крафта). В том же
отделении около правой стенки - десять наволочек стопкой, а рядом - простыни.
Не считая того костюма, что сейчас на нем - а еще какие-то, возможно, в
чистке, - у него их девять. Три - темно-
серый, синий в полоску и из серого твида, все с жилетами и одного покроя -
новые. Три других - из белого льна, из серой
фланели, и из сине-белой шотландки - тоже почти новые (два из них с жилетами).
Что еще? Серый плащ и темно-серое
шерстяное пальто, которым, должно быть, года два. Смокинг (этому уже четыре
года, скажет он мне). Я никогда его в нем
не увижу. В один прекрасный день он мне расскажет, что он уже одиннадцать лет
шьет костюмы у одного и того же
портного в Литл Итали, а последние ни разу не примерял; он чрезвычайно рад тому,
что сумел убедить портного этого не
делать.
"Я вдруг подумал: а зачем? Это так обременительно. Вес мой не менялся с
университетских времен, и я уже давно
не расту".
Когда костюм начинает снашиваться, он отдает его китайцу, который
занимается его бельем (всем, кроме сухой
чистки).
"Но ведь он меньше тебя, - скажу я ему однажды, когда он соберется
отдавать тому свой серый плащ. - Что он
делает с твоими костюмами?"
"Понятия не имею. Никогда не спрашивал. Он всегда соглашается".
У него две пары темно-синих лыжных брюк и старые брюки цвета хаки, все в
пятнах.