После очередного гастрономического турне и бессонной ночи в одном парижском ресторанчике Мермоз вдруг схватил его за руку. Витая где-то в своих мыслях, он сказал: «Послушай, а ведь сейчас в Дакаре…». Но его друг и сам догадался о том, что занимало его. Смотря в небо, они думали об одном и том же. Сент-Экзюпери написал в «Планете людей»: «Это был час, когда механики протирают спросонья глаза и расчехляют винты самолетов», когда «по земле шагают только твои товарищи». Они страдали от того, что их не пригласили на пир, хотя уже шли «приготовления к празднику, но не для них расстилали скатерть. Сегодня жизнью будут рисковать другие».
В Европе тогда было не то время, чтобы соединять людей. Как говорил Мермоз, «какая грязь!». Горизонт затемнялся. Они наблюдали рост фашизма и в ужасе смотрели на слепоту французов. В Германии Гитлер демонстрировал нарастающую жестокость. С момента своего избрания на пост канцлера, 30 января 1933 года, он одну за другой проводил силовые акции, запугиванием и насилием подчинив себе все области общественной жизни. Человечество, занимавшее все страницы Сент-Экзюпери, уже начало собираться в лагерях – с открытия в марте 1933 года «экспериментального» лагеря в Дахау. В марте 1935 года Гитлер нанес последний удар по Версальскому договору, восстановив вооруженные силы. Смутно, не зная еще, как это объяснить, писатель предчувствовал рождение бесчеловечного режима и близость новой войны.
Он нуждался в одном – в побеге, и куда подальше. И именно это предложили ему Пьер Лазарефф, главный редактор «Пари-Суар», и Эрве Милль, его заместитель. Им был нужен наблюдатель. Верный своим убеждениям, Сент-Экзюпери держался в стороне от любой идеологии. Такая этическая и моральная беспристрастность и сделала его главным кандидатом на поездку в Москву на первомайские праздники 1935 года. Он отправился туда на поезде 26 апреля, за три дня миновав быстро меняющиеся Германию и Польшу.
Он прибыл 29 апреля, и его встретил на перроне вокзала Жорж Кессель, брат Жозефа, также отправленный освещать эти события. Он поселился в гостинице «Савой», где слежка была слабее, чем в «Метрополе» или «Интернационале». В день парада, однако, он обнаружил, что его заперли в номере, и вынужден был вылезать через окно, чтобы выбраться на улицу. Некоторые говорят, что, в отличие от Жида, Селина или Панаит Истрати, он не воспринимал ничего из драмы, разыгрывавшейся за фасадом революционных торжеств. Конечно, он не знал, что желтое здание с видом на большую площадь – это штаб-квартира КГБ, где томились противники политического режима в камерах, некоторые из которых были оборудованы для пыток или для уничтожения простого и чистого. Но он предчувствовал кошмар, который готовился, и он написал об этом в своих «Записных книжках». В отличие от многих французских интеллектуалов, он не соблазнился обещаниями сталинского режима. Он отмечал: «Мадонну несут по улицам Севильи, Сталин шествует по улицам Москвы: различие в эстетике, как сказал бы Леви Нет, более того». Именно так, и в этом огромное отличие между справедливым восприятием священного и грустной пантомимой, которой занимались московские власти. Это показалось ему тем более невыносимым, что он смотрел на цивилизацию и историю через неправильный конец телескопа: он видел личность и ее драмы. Этот этический выбор доносил до него мелодию мира, которая повторялась, ломалась, шла в минорном исполнении, и это привело его к глубоким размышлениям о состоянии человечества.
13 мая, когда он по телефону зачитывал свою вторую статью, секретарь редакции мадам Ля Роза разрыдалась. Эрве Милль прибежал, чтобы спросить, что случилось. И последовал ответ: «Я не могу продолжать, это слишком хорошо».
Статья была о путешествии репортера. К часу ночи он решил под стук колес пройти по всему поезду. В нем ехали семьи польских шахтеров и маленький светловолосый мальчик, устроившийся спать между отцом и матерью. Банальная сцена. Но во сне ребенок повернулся, и пассажиры увидели его лицо; «вот лицо музыканта, вот маленький Моцарт, он весь – обещание», – подумал Сент-Экзюпери, и это потом было описано в «Планете людей». Но его взгляд пошел вглубь. Он отметил, что идет надлом, уже идет, несмотря на невинность этого лица.
Он прочитал в нем состояние человека. В самом деле, в этом ребенке и «в каждом из этих людей, быть может, убит Моцарт». Все попадет под чудовищный пресс. Моцарт был обречен, ибо формировавшаяся новая антропология (о ней он тоже напишет в той же книге) грозила распадом всему, в том числе и той бесконечности, носителем которой является человек. Оставались лишь вопросы без ответов: «Под какой страшный пресс они попали? Что их так исковеркало? Животное и в старости сохраняет изящество. Почему же так изуродована благородная глина, из которой вылеплен человек?» Для него, следовательно, демаркационные линии между режимами были эфемерными, ибо все они «уродуют человека», а он не мог это выносить.