«Все „казенное“ только формально существует. Не беда, что Россия в „фасадах“: а что фасады-то эти — пустые.
И Россия — ряд пустот.
„Пустое“ правительство — от мысли, от убеждения. Но не утешайтесь — пусты и университеты.
Пусто общество. Пустынно, воздушно.
Как старый дуб: корки, сучья, но внутри — пустоты и пустоты.
И вот в эти пустоты забираются инородцы; даже иностранцы забираются. Не в силе их натиска — дело, а в том, что нет сопротивления им».
В феврале 1918 года Розанов пишет в письме Петру Струве: «…Тайная моя мысль, — а в сущности 20-летняя мысль, что только инородцы — латыши, литовцы, финны, балты, евреи — умеют в России служить, умеют Россию любить и каким-то образом уважать, умеют привязываться к России, — опять — непостижимым образом. Верите ли, что как только отец проходит с сыном Русскую историю, толкует с ним „Русскую правду“, толкует попа Сильвестра и его „Домострой“, то уж знайте, что он или немец, или в корне рода его лежит упорядоченное немецкое начало. „Русский“ — это всегда „мечтатель“, т. е. Чичиков, или Ноздрев, или Собакевич на „общеевропейской подкладке“…»
Здесь нельзя обойти молчанием отношения Розанова к евреям, его густой антисемитизм, особенно проявившийся в «деле Бейлиса», когда, по существу, в одиночку Розанов противостоял всему демократическому лагерю. «Всю жизнь Розанова мучили евреи, — писала Зинаида Гиппиус. — Всю жизнь он ходил вокруг да около них, как завороженный, прилипал к ним — отлипал от них, притягивался — отталкивался…
Влюбленный, однажды, полушутя, в еврейку, говорил мне:
— Вот рука… а кровь у нее там какая? Вдруг — голубая? Лиловенькая, может быть? Ну, я знаю, что красная. А все-таки не такая, как у наших…»
Перед смертью Розанов покаялся за свое негативное отношение к евреям.
Когда к власти пришли большевики и закрыли газеты, в которых Розанов работал, он с семьей впал в нищету и уехал из Петрограда в подмосковный Сергиев Посад.
«Максимушка, спаси меня от последнего отчаяния, — писал Розанов Максиму Горькому в конце 1917 года. — Квартира не топлена и дров нету; дочки смотрят на последний кусочек сахару и около холодного самовара; жена лежит полупарализованная и смотрит тускло на меня. Испуганные детские глаза. И я глупый… Максимушка родной, как быть?.. Максимушка, я хватаюсь за твои руки… Я не понимаю, как жить, ни как быть. Гибну, гибну, гибну… У меня — не напечатанных на 50 000 книг… Максимушко, ну — милый, ну дорогой: воспользуйся, сделай что-то. Ну, что — я не знаю. Ведь я не талантлив. И с душой… Вот посылаю тебе отрывочек, для „Нивы“…»
В «Апокалипсисе нашего времени» (вышло 10 выпусков из 60 написанных) оценивал создавшуюся в России ситуацию после революции, как La Divina Commedia («Божественная комедия». —
«С лязгом, скрипом, визгом опускается над Русскою Историей железный занавес.
— Представление окончилось.
Публика встала.
— Пора одевать шубы и возвращаться домой.
Оглянулись.
Но ни шуб, ни домов не оказалось».
А далее Розанов делает парадоксальный вывод: «Собственно нет никакого сомнения, что Россию убила литература».
Вы удивлены? Но вчитайтесь в аргументы Розанова: «После того, как были прокляты помещики у Гоголя и Гончарова („Обломов“), администрация у Щедрина („Господа Ташкентцы“), история („Истории одного города“), купцы у Островского, духовенство у Лескова („Мелочи архиерейской жизни“) и, наконец, самая семья у Тургенева („Отцы и дети“ Тургенева перешли в какую-то чахотку русской жизни»), русскому человеку не осталось ничего любить, кроме прибауток, песенок и сказочек. Отсюда и произошла революция. «Что же мне делать, что же мне наконец делать». «Все — вдребезги!!!»
По Розанову, Россия была в конечном счете именно такой, какой ее изображала русская литература: обреченной империей. Она и пала…
«Бегство Розанова в Сергиев Посад, — вспоминал Эрих Голлербах, — многие объясняли малодушным желанием „скрыться с горизонта“. Отчасти это верно. Василий Васильевич пережил состояние отчаянной паники. „Время такое, что надо скорей складывать чемоданы и — куда глаза глядят“, — говорил он. Но он вовсе не был трусом, о чем говорит издаваемый им самим „Апокалипсис“».
Осенью 1918 года, бродя по Москве, Розанов пришел в Кремль и заявил: «Покажите мне главу большевиков — Ленина или Троцкого. Ужасно интересуюсь. Я — монархист Розанов». Однако ни Ленина, ни Троцкого ему «не показали».
До Петербурга доходили слухи о бедствиях Розанова. «Окурки собирает… Болен… Странным стал… Жена почти не встает… И Вася, сын, умер… Не удивляло. Ничто, прежде ужасное, не удивляло: теперь казалось естественным, — записывала Зинаида Гиппиус. — У всех, кажется, все умерли; все, кажется, подбирают окурки… Удивляло, что кто-то не арестован, кто-то жив. Мысли и ощущения тогда сплетались вместе. Такое странное, непередаваемое время».