Вчера смонтировали три фермы и шесть подкрановых балок. Когда ставили последнюю ферму, строп сорвался, и балка чудом не упала только из-за того, что сорвалась точно над колонной. Попала как раз между болтами — это просто чудо. Виктор говорит, что при ударе весь каркас заходил ходуном. Да, Витька был буквально и в переносном смысле в пяти шагах от беды…
Дожди страшно мешают работе. Иван с десяти часов успел два раза зарыться. Первый раз без бульдозера не обошлось… Иван кричал проезжавшему мимо бульдозеристу и не мог докричаться. Я подошел к Ивану, когда тот уже окончательно сел.
— А ты что бульдозер не просишь?
— А ну его, буду я ему десять раз кланяться! Два раза проезжал мимо, ухом не повел.
Я подбежал к Сашке. Он как раз тащил ферму. Объяснил обстановку. Спорит, упирается. Потом замолк. Я пошел к Ивану. Сашка дотащил ферму до машины. Смотрю, отцепляет ее, разворачивается, подъезжает… Выходит, что я все-таки могу чем-то помочь.
От самого тепляка до отстойника внизу сейчас насыпали шлак — делаем дорогу Ивану. А иначе все встанет…»
Все это я прочитал в длинной узкой тетрадке, наскоро, видать, сшитой из листков бумаги, оказавшихся под рукой.
Но вот другие записи — в большом настольном блокноте. Среди цитат, мыслей — из Канта, Гегеля, Гельвеция, Горького — плоды и собственных раздумий.
Я перечитал все.
«…Истинная доблесть в том, чтобы делать без свидетелей то, что ты делаешь для похвалы людской» (Ларошфуко). «Что всего приятнее? Достигать желаемого» (Фалес). И твоя приписка: «Неправда!» Потом тут же на полях: «А может быть, правда! Только приятен миг. А потом довольство, и скука, и новое желание?»
И — твое, написанное с помарками и правкой, говорящими о поиске слова: «Больше всех достойны уважения умные люди. Большинство великих умов всех времен — атеисты. Их удел после смерти — адские муки. Если бы мне доказали существование ада и рая, я больше стремился бы в ад, чтобы после смерти не оказаться среди глупцов…» Впрочем, возможно, это и не твоя мысль? Но чья тогда? А потом еще: «Можно жить, тратя годы, можно их приобретать».
И Горький. Он возвращает тебя к сути твоего дневника: «…для здорового любовь — как огонь железу, которое хочет быть сталью».
«Меня всегда радовало найденное в книгах подтверждение своих чувств, мыслей, переживаний. Я ликовал: значит, я не олух, значит, и я живу, как люди, значит, люди любят одинаково и в то же время по-своему. Главное, что при этом у них одинаковое состояние души, те же сомнения, догадки, огорчения. Верно: лицо любимого человека долго не можешь запомнить (С. Чекмарев, стр. 173). Все проходят один путь…»
Едва успев прочитать, я тут же отыскал книгу «Из дневников современников». Прочитал: «Глупо и неверно пишут иногда в романах про любовь. «Лицо ее сразу врезалось ему в память». Как раз наоборот. Чем сильнее поражает тебя лицо, чем больше оно затрагивает сердце, тем труднее его запомнить. Вместо лица в памяти остается какой-то неясный образ, какое-то отравляющее мозг впечатление, и только… Сильное впечатление оглушает, парализует мозг, и он отказывается работать как обычно, запечатлеть в памяти лицо».
Ты открыл мне заново эти слова, эту истину, сын. И через них раскрываешься сам, точно это твой собственный образ мысли, твоя привычка пытливо вслушиваться в движения души… И вот уже не отпускает от себя книга, знакомая, но вдруг оказавшаяся как бы вовсе не читанной. Теперь она про что-то очень мое, словно и Сергей Чекмарев (в общем-то мы ровесники) оказался мне… сыном.
И вот его строки, тоже заново — через тебя — открывшиеся мне:
Ведь это же твоя — слышишь? — твоя боль и твоя боязнь: так же, как он, ты боялся прожить жизнь бесцельно и безвестно ее покинуть.
И теперь особым значением наполняется только что прочитанная у тебя строчка прозы, звучащая как стихи: «Все проходят один путь». Не о том ли ты хотел мне сказать на вокзале, когда я неумело и разом обрубил твою мысль? Один путь… Один в том высшем смысле, что перед каждым, рано или поздно, жизнь поставит обязательный вопрос, ответ на который годится лишь в единственном и труднейшем варианте — из множества удобных и соблазнительных. Не знаю почему, но все это — без остатка — вмещается в другую, драгоценную для меня фразу: «А у нас дома воды сколько хочешь».
Я ощущаю ее, как чувствует горло глоток родниковой воды, как пальцы, прижатые к виску, осязают толчки протекающей крови.
«…После еще одной рухнувшей любви я говорю себе: пусть. Так даже лучше. Мое сердце делается сильнее, я многое пойму. Я люблю. И придет время, когда я смогу завоевать чье-то сердце.