А вот мне трудно было бы переводить. Я так привязан к нашей, русской, жизни, что, если бы речь зашла о лондонском полисмене, я непременно думал бы о московском городовом. Знаете, как один немец перевел эпиграф к роману «Анна Каренина». Вместо «Мне отмщение и аз воздам» у него получилось: «Меня подсиживают, и я иду с туза». По-немецки: «Ас» — туз.
В Москве Чехов встречался с Горьким. Дружеские отношения между обоими писателями отличались в эту пору особой теплотой и заботливостью. Мне посчастливилось быть свидетелем этих встреч. Горький с нетерпением ждал первого представления «Вишневого сада» и часто спрашивал Чехова, когда же наконец состоится спектакль.
Не з н а ю , — ответил Чехов. — Пока все время спорим с Станиславским. Он уверяет, что моя пьеса — лирическая драма. Это же неверно. Я написал фарс, самый веселый фарс! 3
— Помолчав немного, он продолжал: — А, пожалуй, Станиславский прав. Когда я бываю на репетициях, я испытываю одно страдание: Станиславский на моих же глазах безжалостно сокращает сцены.Пьеса Чехова должна была выйти в сборнике «Знание». Горький предложил Чехову выпустить ее без сокращения.
Нет, нет, — замахал руками Чехов. — Печатайте с режиссерской правкой. Иначе это внесет путаницу при постановке другими театрами. Что ни говорите, Станиславский знает театр лучше нас с вами.
И сейчас же с обычным переходом к милой шутке добавил деланным трагическим голосом:
А вот «Мнимого больного» Мольера я не позволю ему ставить. Это будет моя режиссура. Я же доктор.
После первого представления Горький сказал Чехову:
Озорную штуку вы выкинули, Антон Павлович. Дали красивую лирику, а потом вдруг звякнули со всего размаха топором по корневищам: к черту старую жизнь! Теперь, я уверен, ваша следующая пьеса будет революционная.
Я буду писать водевили, — шутливо сказал Ч е хо в . — Может быть, даже оперетты. В первую очередь на горьков- ский сюжет «На дне». Сатин у меня будет петь:
Эка, эка, Жалко человека!
Дайте мне только дожить до будущей зимы.
С обычным юмором Чехов рассказал о том, как он с трудом получал с одной редакции по три рубля гонорара в неделю.
Знаете, Горький, — сказал Чехов тоном глубокой убежденности, и все лицо его осветилось восторженной улыбкой, — в сущности, все это не важно. Наша бедность и недоделанность жизни — явление преходящее. Культура у нас еще очень молода. Триста лет назад Англия имела уже Шекспира, Испания — Сервантеса, а немного позже Мольер смешил Францию своими комедиями. Наши же классики начинаются только с Пушкина, всего каких- нибудь сто лет. И смотрите, мы начинаем обгонять: Тургеневым, Достоевским и Толстым зачитывается весь мир. Правда, кругом еще много темноты, скуки и всякой пошлости. Но люди уже не те. Своими страданиями и трудом они открывают дорогу чему-то новому, какой-то другой зарождающейся в муках, но радостной жизни. И в этой жизни все будет мягко и весело, как весенний праздник: по земле пестрят и благоухают красивые цветы, теплый, волнующий свежестью воздух. — Чехов сделал небольшую паузу и с тихой грустью добавил: — Хотелось бы прожить еще десять лет, чтобы увидеть хотя бы первые лучи рассвета...
H. З. ПАНОВ
СЕАНС
— Приходите завтра!.. Я буду думать, а вы порисуйте!.. — сказал мне Антон Павлович.
Жарко. Душно. Открытое окно не приносит свежего дыхания моря, сверкающего в отдалении ярко-фиолетовой полосой.
Он сидит у своего рабочего стола задумчивый и видимо спокойный.
Я смотрю в эти грустные, усталые глаза и тороплюсь набросить на холст первые очертания немного склоненной набок головы.
Мы замолчали. «Я буду думать», — вспомнил я его вчерашние слова.
Строгое осунувшееся лицо тает в воздухе.
Немного сгорбленная, недавно еще красивая, стройная фигура согнулась и высохла; складки платья дерзко выдают ее худобу.
Вся поза, наклон головы, осторожные движения исхудалых рук — все говорит о том, что человек прислушивается к себе, к своим мыслям и к тому... к чему здоровый не прислушивается, — к какой-то новой работе внутри, новой, подозрительной жизни, отвлекающей внимание от привычной мысли.
Резко обозначились на лице складки, появились новые тени, придающие лицу сухой и озабоченный характер. Нависшая на лоб редкая прядь волос едва заметно трепещет от легкого прерывистого дыхания.
Как тяжело, как больно глядеть в эти серьезные, печальные глаза, уходящие дальше человеческих наблюдений.
Совестно быть здоровым и ненужным в присутствии больного и дорогого для всей России человека.
А может быть, болезнь не опасна?.. Это только так кажется... Ведь он сам врач, он знает! Он так спокойно работает...
Вам удобно? или я дам вот это кресло? — говорит он голосом, ушедшим вглубь, без звука.
Нет, благодарю вас... Мне очень хорошо. Мне всегда удобно. (Зачем я сказал: всегда? — негодую я про себя. — Как будто нарочно напоминаю, что ему уже не всегда удобно.)
Опять тишина. Только издалека доносится вечно не- умолкающий говор моря, говор тысячи голосов, слившихся в одной мятежной речи.