Злополучное представление, как уже известно, состоялось поздней осенью 1896 г.; а уже ранней весной следующего года — следовательно, менее, чем через полгода — Чехов лежал в московской клинике с явно обнаруженными признаками чахотки...
В апреле 1897 г., в бытность мою в Москве, я получил от Чехова открытку (со штемпелем от 5 апреля) с приглашением навестить его: «Милый Жан, буду с нетерпением ожидать вас. Приходите во всякое время дня, кроме промежутка от часа до трех пополудни, когда происходит кормление и прогуливание больных зверей. Я скажу швейцару, чтобы он принял вас. Или лучше всего, когда придете, пришлите мне со швейцаром вашу карточку, и я скажу, чтобы вас привели ко мне немедленно. Мне гораздо лучше. Я уже гуляю. — Обитатель палаты № 14, А. Чехов. Суббота. Клиника проф. Остроумова».
Невеселое вышло это свидание!..
Кроме того, в помещении, где находился Чехов, было еще двое больных, и это стесняло свободу беседы... Помещение — светлое, высокое, просторное, каковым русские литераторы редко пользуются, находясь в добром здоровье.
Чехов лежал на койке в больничном халате, заложив руки за голову, и о чем-то думал... Сбоку, вровень с кроватью, помещалась предательская жестяная посудина, прикрытая чистым полотенцем, куда А. П. изредка откашливался. С другой стороны — столик, и на нем пачка писем, чья-то толстая рукопись и вазочка с букетом живых цветов. Увидя меня, он поднялся с кровати, протянул исхудалую руку и улыбнулся своей милой доброй «чеховской» улыбкой.
Я сел рядом на стул.
Ну, что, Антуан, как дела?
Да что, Жан, — плохиссиме! Зачислен отныне официальным порядком в инвалидную команду... Впрочем, медикусы утешают, что я еще долгонько протяну, если буду блюсти инвалидный устав... Это значит: не курить, не пить... ну, и прочее. Не авантажная перспектива, надо признаться!
И его грустное, утомленное лицо стало еще грустнее.
Чтобы переменить разговор, я обратил внимание на толстую рукопись, лежавшую на столике...
Ах, это? Это один юноша мне всучил... Начинающий писатель — усиленно просил проштудировать... Поди, думает, невесть какая сладость быть русским писателем! — Чехов вздохнул и показал глазами на пачку писем: — Один ли он тут!
«Ну, люди, — подумал я про себя, — даже в госпитале, больному человеку, не дадут покоя!» — А это у вас от кого? — кивнул я на букет, украшавший больничный столик. — Наверное, какая-нибудь московская поклонница?
И не угадали: не поклонница, а поклонник... Да еще, вдобавок, московский богатей, миллионер. — Чехов помолчал и горько усмехнулся: — Небось, и букет преподнес, и целый короб всяких комплиментов, а попроси у этого самого поклонника «десятку» взаймы — ведь не даст! Будто не знаю я их... этих поклонников!
Мы оба помолчали.
А знаете ли, кто у меня вчера здесь был? — неожиданно и с видимым удовольствием вставил Чехов. — Вот сидел на этом самом месте, где вы теперь сидите.
Не догадываюсь.
Лев Толстой! 33
Я невольно разволновался.
Вот интересно, о чем вы с ним разговаривали?
Чехов чуть-чуть нахмурился и уклончиво отвечал:
Говорили мы с ним немного, так как много говорить мне запрещено, да и потом... при всем моем глубочайшем почтении к Льву Николаевичу, я во многом с ним не схожусь... во многом! — подчеркнул он и закашлялся от видимого волнения 34.
Очевидно было, что его более тронул и обрадовал самый факт посещения, чем его душевный результат, и также очевидно было... что критика и мораль Льва Толстого у койки больного, нуждающегося писателя пришлась не совсем ко двору.
Чтоб излишне не утомлять Чехова, я поднялся и стал прощаться. Он проводил меня в коридор до самых дверей, убеждая навестить его в непродолжительном времени в Мелихове.
Слышите, Жан, я беру с вас слово!.. И, пожалуйста, не откладывайте по обыкновению, ибо летом медикусы посылают меня на кумыс. — И уже у самых дверей он добавил, мягко улыбнувшись: — А ведь знаете, я почти привык здесь... здесь так удобно думать! А по утрам я хожу гулять, хожу в Новодевичий монастырь... на могилу Плещеева. Другой раз загляну в церковь, прислонюсь к стенке и слушаю, как поют монашенки... И на душе бывает так странно и тихо!..
Имея всегда под рукой сочинения Чехова и, при случае, перечитывая некоторые из них, я всегда умилялся глубокой правдивостью Чехова, сколько в изображении, столько же в настроении, — этой чертой истинного художника, не допускающего ни малейшей подмены ни в слове, ни в чувстве.
И теперь, набрасывая эти поминальные заметки о посещении палаты № 14, рука моя невольно потянулась к томику, заключающему в себе «Палату № 6», где описывается посещение церкви Андреем Ефимычем: «Стоя около стены и зажмурив глаза, он слушал пение и думал об отце, о матери, об университете, о религиях, и ему было покойно, грустно...»