Фамилия Разумовских, через послов и разных царедворцев, уже была хорошо известна в Европе. К чему ее мутить разными сплетнями и слухами. Ведь как раз уже чинилось перо для императора Карла VII, чтобы он поставил подпись под вердиктом о присвоении обер-егермейстеру ее императорского величества Елизаветы титула графа Священной Римской империи. Нужды не было, что Карл во всем зависел от Елизаветы, а особенно от ее солдатушек, державших штыки наготове и в Прибалтике, и в Польше, и в Саксонии в устрашение Фридриху Прусскому. Российская государыня сама не могла дать такого титула «другу нелицемерному» — почему бы и не воспользоваться любезностью Карла?
— Политик! — играя роскошным хохлацким чубом Алексея, с ласковым смешком говорила Елизавета.
Ей нравилось дурачить разный там императоров и королей.
И Елизавета, пожалуй, больше самого Алексея радовалась, когда 16 мая 1744 года австрийский посланник со всеми церемонными поклонами преподнес ей — вначале именно ей — вердикт Карла VII на имя обер-егермейстера ее императорского величества Алексея Григорьевича Разумовского. В сей именной грамоте, облитой золотом, — хотя Карл был нищ, как и его потрепанная Фридрихом армия, — по всей надлежащей форме говорилось о достоинствах графа Римской империи Разумовского. Прилагалась и родословная. В ней напоминалось, что Разумовские происходят от знатной фамилии Польского королевства — Рожинских, потомки которых за великие заслуги пред московскими государями, за ум и разум их получили прозвание Разумовских.
— Куда там казаку Григорию Розуму! — хлопнула в ладоши развеселая императрица, знавшая, конечно, байки Алексея.
Сейчас же выскочили из разных дверей несколько фрейлин, в том числе и новопожалованная Авдотья.
— Зовите ко мне его сиятельство графа Алексея Григорьевича!
Фрейлины наперебой было бросились к дверям, ведшим в покои камергера, но Елизавета стадный топот остановила:
— Нет-нет. Авдотья!
Наученная уже всему этикету, Авдотья низко поклонилась и церемонно засеменила к дядюшке, а как скрылась с глаз государыни — казацким галопом понеслась. Многочисленная челядь, наполнявшая все переходы Летнего дворца, с изумлением провожала скачущую на одной ноге фрейлину. Даже некий переполох поднялся:
— Наводнение?..
— Никак, пожар?..
Ничего удивительного, Петербург, которому еще не было и полувека, в основе своей деревянный, и затоплялся, и горел, и Зимний дворец, и Летний — тоже из дерева; после пожаров отстраивать не успевали. Знатные жильцы любили тепло, многочисленные трубы фукали дымом что пушки под Кенигсбергом. Как ни старался государев истопник Василий Чулков обуздать печи — жар рвал и кирпич, и железо. А вокруг-то — шелка да бархаты, гобелены да лакированные панели. В случае чего, славно играл огонек!
Видно, опять пожар начался во дворце, потому и Чулков налетел на Авдотью, с ведром и в одном исподнем, — промытарив всю ночь у печей, он как раз отсыпался в своей боковушке. Видать, с устатку выпил немного, руки распахнул:
— Государыня? Горит?..
Авдотью Бог силушкой не обидел — так толкнула истопника, что дубовое ведро вывалилось из его руки и с грохотом покатилось по коридору.
Дядюшкин камердинер навстречу, с тем же криком:
— Пожар?..
И камердинера во всю силушку двинула, влетела к дядюшке со словами:
— Ой, граф!.. Ой, государыня срочно требует!..
Дядюшка как раз сидел за туалетным столом, наводил лик божеский после ночного застолья. В отличие от истопника, он-то все сразу понял. Племянницу облапил, расцеловал и пообещал:
— Молодчина! Потороплю Бестужева со свадебкой.
Авдотья на еще более радужных крыльях унеслась обратно, а он, одевшись с помощью двух подскочивших камердинеров, вальяжным шагом пошел следом. Ему не пристало спешить. Тем более бегать взапуски по коридорам.
Совершив глубокий утренний поклон — хотя давно уже перевалило за полдень, — он как ни в чем не бывало спросил:
— Как почивали, государыня?
— Вашими молитвами, хорошо. Не пора ли завтракать, граф?
Он пропустил последнее слово мимо ушей и только уточнил:
— У вас или у меня, ваше императорское величество?
— У вас, сиятельный граф! Такой уж случай…
Фрейлины и камердинеры, толпившиеся в туалетной комнате, все понимали с полуслова. А сунувшийся было с очередным докладом барон Черкасов — мол, опять французский посланник — был выметен прочь одним мановением руки:
— Сегодня прием только для Господа Бога!
Алексей знал, где будет завтракать расходившаяся Елизаветушка, и лишь упредил:
— С вашего позволения, я пойду вперед, потороплю, чтоб поспешали.
— Поторопи, граф, поторопи.
Он опять сделал вид, что ничего не понимает, и вышел. А настырного секретаря предупредил:
— Я тебя выпорю, барон. Сказано — только Господь Бог!
Неторопливая, да что там — ленивая, особенно по утрам, Елизавета на этот раз собиралась недолго. Всего-то в сопровождении одной фрейлины, уж конечно Авдотьи, поспешила на половину друга нелицемерного. Там все гремело, и голос новоявленного графа хлопал, как охотничья плеть:
— Геть, лоботрясы! Сей минут чтоб!