Дом цесаревны Елизаветы находился на окраинной стороне Васильевского острова. Какой пожаловали, в память матери, и какой не в тягость казне был. Еще при Екатерине I, матери значит, ее первый раз отселили от большого двора. И некогда было царствующей матушке заниматься дочерью, да и ни к чему. Лизку, как и Анку, старшую, следовало поскорее выдать замуж, вот и все. Анна более или менее пристроилась в одном из многочисленных немецких княжеств, и даже сынка на свет произвела, — если унаследует российский престол, так опять же под именем Петра, только уже Второго. А с Лизкой дело не выгорало. Слишком высоко родитель метил. Расцветавшую пышно дочь хотел не более и не менее, как выдать замуж за Людовика XV. Короля французского. Зело молодого и зело потребного для российской «политикес». Батюшка у цесаревны своими огненными очами далеко вперед время прожигал. Но запалить с двух концов, чтобы с надёгой, Версаль увертливый не смог. Людовика женили на английской принцессе, а восходящая русская принцесса, при восходящем русском дворе, осталась без жениха по смерти батюшки-завоевателя. Париж — не Балтика все-таки, настырному завоеванию не поддался.
Матушка, став императрицей, в «политикес» вообще не вникала, знала одно: всякая баба должна мужика удостоиться. Как вот она сама. Дело «случая», тогда говаривали. В день, когда Петр брал Мекленбург на саблю, ее должны были вести под венец, да, собственно, и сводили еще с утра, а потом пошла греметь петровская сабля! Не успев занять супружеской постели, жених-сержант из окна бросился в озеро, чтоб переплыть на другую сторону. Утонул, глупый, так и не познав жену. Познал-то ее, как вытащил из горящего дома, русский гренадер; без долгих разговоров, чего ж, военная, законная добыча. Но и этот женихался под телегой малое время — выхватил у него из рук добычу какой-то «светлейший». Гренадер вскричал: «Виноват, светлейший! Если по аппетиту, так с моим почтением отдаю». — «Дурак», — светлейший сунул гренадеру несколько рублей и в свою палатку утащил. Здесь ее впервые накормили, упоили вином и не на голую землю завалили — на пуховики, притащенные из разграбленных домов. Ничего не скажешь, истинно светел, удал был этот второй ее покоритель. Как оделся, весь в золоте, в шелках и бархате оказался; в алом развевающемся плаще, в шляпе с плюмажем, а голос не как перед солдатом — заискивающим стал. «Мин герц да мин герц!» — уж это она понимала. Сердце свое мог отдать грозному великану, не только дрожавшую среди пуховиков пленницу.
Грозный великан, откинув саблей полость палатки, остановился в изумлении. Сказал вроде того: «Да-а, подлинно мин герц…» Был он в простом зеленом кафтане, почти таком, как и у солдат, в черной треуголке и таких громадных, грязных ботфортах — будто и сам, как незадачливый муженек, только что вылез из заболоченного озера. Ну, раз муженек-то не вылез — он третьим счетом явился. И, постояв всего ничего, той же саблей поворошил пуховики, прикрывая ее закаменевшую наготу, и сказал: «В мою палатку. Не обессудь, Алексашка». — «Какое суждение, мин герц! — панибратски, но все же в некотором страхе вскричал светлейший хозяин этой палатки. — Сам отнесу. Пользуй ее, мин герц. Хор-роша, стерва!» — «Но-но, — остановил зеленокафтанный великан. — Разговорился. Неси… да полегше, не мортира ж осадная!» — «Получше мортиры, мой бомбардир! В полной трофейной сохранности будет доставлена».
Так вот она и оказалась в очередной походной палатке, над которой развевался трехцветный флаг: синее с белым или белое с красным — путалось все в глазах. Да не настолько же, чтобы в конце концов не понять: царь, сам русский царь ее удостоил!
Вот как в былые времена становились царицами, а потом и полными императрицами. Куда Лизке до того! Мать построила для нее дом на Васильевском острове, отрядила в учителя француза, какого-то дьячка, чтоб научили ее танцам и кой-какому письму, а в довершение ей, шестнадцатилетней, — батюшкина денщика, за какие-то грехи сосланного в Казань, а теперь вот возвернувшегося в роли главного воспитателя. Так матушка повелела, отдавая ее в полную власть Александру Борисовичу Бутурлину.
В этом домике он и занимался ее воспитанием…
Грешить нечего: дом хоть и обветшал, а еще держится. О пяти хороших стенах, с верхней светелкой, с пристройкой для слуг, с другой пристройкой для разных развеселых приживалок, с поварней, с конюшней, с несколькими сержантами в крохотной кордегардии. Которая, впрочем, в беспробудный кабак превратилась… Но кому пожалуешься?
Ей ясно сказали: живи пока, цесаревна, да в «политикес», смотри, не играй.
И она жила. В нищете и заброшенности, в петербургской глухомани и дикости. Считала каждую копейку и каждой копейке кланялась. Все по счету, все на казенный кошт отпускали. Будь то рыба иль мясо, капуста иль дрова. Вино или материя для портнихи, чтоб наготу цесаревны прикрыть. Развлекатели и те предусмотрены заботливой государыней. Цени, неблагодарная цесаревна… и больше о сержантах Шубиных не помышляй!