И когда я прочел, то надобно было видеть всеобщий восторг, чтобы судить, как электрически действовало каждое слово Пушкина; но эта Молдавская песня, при всем достоинстве, еще не столь ценное создание, как другие его произведения.
— Браво, браво, — кричали многие и, тут же бросив завтрак и шампанское, начали списывать Молдавскую песню со слов моих.
Не прошло и нескольких минут по приезде нашем в Киев, как за Федором Федоровичем кто-то прислал, и он велел сказать мне, что сейчас вернется; но прошло более часа, а Федора Федоровича не было. Наконец какой-то лакей, я слышу, спрашивает меня. Я вышел.
— Генерал Великопольский, — сказал лакей, — приказал вам кланяться и приказал просить вас к себе[336]
.— Да я, любезный, не знаю твоего генерала.
— Помилуйте, их превосходительство вас знают-с; они приказали вас просить не беспокоиться, пожаловать-с по-дорожному, в сюртучке-с. У нас Федор Федорович, — и они приказали просить.
— А, это дело другое; но где же генерал стоит?
— Да здесь-с вверху-с.
— Ну, нечего делать, давай сюртук, эполеты, эксельбант.
Вхожу к генералу: маленький, толстый генерал в сюртуке, без эполет, в молдавской феске, мечет банк, Федор Федорович понтирует.
Увидев меня, генерал встал, благодарил за посещение и тут же предложил играть. Но я отказался. Игра продолжалась; меня заняла наружность генерала и еще более какая-то милостивая государыня, исполняющая, как казалось, должность хозяйки: она была молода и недурна собою, приветливо улыбалась мне, предложила чаю и трубку, а вслед за тем поставить карточку, а именно даму, уверяя, что дамы никогда не обманывают.
Я отказался, сказав, что карточным дамам я никогда не верил. Вице-хозяйка улыбнулась.
В эту минуту поставленная дама Федором Федоровичем была убита.
— Вот видите, — сказал я.
— «Погибла гречанка», — сказал генерал.
— А, ваше превосходительство, вы знаете Пушкина песню? — заметил Федор Федорович.
— Как же, милый, — отвечал генерал, — всю наизусть выучил.
Эта песня перекинула меня в Кишинев, и в эту минуту я подумал: что бы сказал А. М., мой надворный советник и нумизматик Е., если бы они увидели генерала в молдавской шапочке!
«Ничего бы не сказали, — отвечал я сам себе, — их суждение о людях не восходит выше коллежского асессора: это, говорят они обыкновенно, человек порядочный, коллежский асессор».
Нельзя не уважать чины; но и сан человека что-нибудь да значит.
Хозяин в красной шапочке продолжал метать, Федор Федорович понтировал, но только уже с большим счастием, нежели тогда, как я вошел к Великопольскому.
Великопольский проигрывал, но не терялся, а по-прежнему продолжал свои прибаутки с придачею стихов Пушкина. Иногда слова были повторяемы во всей чистоте их создания, а подчас с вольными изменениями: дав как-то карты три кряду, хозяин заметил:
— Эге, Федор Федорович, да ты эдак всего меня обыграешь.
— Ничего, ваше превосходительство, вы у меня и не постольку выигрывали.
— Ну, да это что там: это, сударь мой, — говорил Великопольский, — дела давно минувших лет, преданье старины глубокой, — и в это время, дав еще карту, прибавил: — Вот, изволишь видеть, как счастье-то перевернулось.
— Ничего, ваше превосходительство, все это в наших руках, вы эту науку-то понимаете.
— Да, хорошо тебе подсмеиваться, но перед счастия законом моя наука не сильна. — Сказав это, хозяин взглянул на меня, улыбнулся и подмигнул мне.
— О, да как вы помните Пушкина, — заметил я.
— А как же, батюшка, мы тоже хоть и не вам чета — армейщина, что называется, а тоже на старости кое-что почитываем, а уж Пушкина не грех и помнить; дока малый растет, что-то из него будет, не все, чай, станет сказки рассказывать.
Да, видно, генерал прочел Руслана, и не один раз, и не только помнил стих о Черноморе, но даже изменил его по-своему, заменив слово
В эти дни пребывания моего в Киеве, в доме Л. В., по усилившемуся моему нездоровью, я сделался совершенным затворником. Генерал и Л. В. принимали во мне родственное участие, но вместе с тем генерал шутя называл меня неженкой.
— В наше время, — говорил Михаил Федорович, — молодежь твоих лет лечилась скачкою да балами. Чем сидеть да хандрить, просто натянул бы мундирчик да ехал со мною к Николаю Николаевичу.
— Очень бы рад иметь эту честь, да что делать, когда рука головы не слушает. — И в самом деле, проехав на морозе до 20-ти градусов более 500 верст в одной щеголеватой шинельке, в которой, кроме бобрового воротника, меха ни на волос, рука до того у меня разболелась, что я не в силах был надеть мундира как облитого в струнку, по тогдашнему покрою.
Но на мое
— Что это такое, — сказал он, — как рука головы не слушает. Это что-то вроде
— Нет-с, — отвечал я просто, не прибавляя, — не знаю, как бы из уважения к памяти великого.