Кстати о наряде. Мы знаем из приведенного рассказа, что Пушкин носил молдавскую шапочку, но не знаем причины, по которой он носил ее. Выдержав не одну горячку, он принужден был не один раз брить голову; не желая носить парик (да к тому же в Кишиневе и сделать его было некому), он заменил парик фескою и так являлся в коротком обществе. Кажется, очень просто; но люди, так называемые глубокомысленные, как мой знакомец и ему подобные, привыкнув о всех толковать по-своему и всему давать свой толк, подозревали и в этом какой-то таинственный смысл, а какой — кто их знает.
Прежде моего знакомства с Пушкиным, в 20-м же году, он посетил Кавказ и Крым, где и начаты им его поэмы: «Кавказский пленник» и «Бахчисарайский фонтан»[327].
Первым начатком последней поэмы была его песня: Фонтан Бахчисарайского дворца: «Фонтан любви, фонтан живой…» — и проч.
Прочитав мне это стихотворение, Пушкин заметил, что, несмотря на усилие некоторых заменить все иностранные слова русскими, он никак не хотел назвать фонтан водометом, как никогда не назовет бильярда шарокатом[328].
Пушкин не прежде начала осени 20-го года основался на житье в Кишиневе, и первое помещение Пушкина в этом городе была небольшая горенка в гостинице русского переселенца — Ивана Николаева, этого пресловутого члена Кишиневской квартирной комиссии, о котором было мне заговорил фактор Мошка при въезде моем в Кишинев. Разговорясь как-то о наших первых пристанищах, в свою очередь, я рассказал Пушкину о гостинице Беллы и при этом невольно вспомнил могилевскую Беллу, и восторженными словами описал красоту ее и ту лунную ночь на Днестре, когда я впервые увидел воздушные виноградники, облегающие живописное прибрежье М. Атак, среди светлой ночи отделяющееся от позлащенных полей и серебристых волн. Эти лозы темнели как простые кустарники, но воображение, воспламененное присутствием красавицы, придавало и им особую прелесть.
Пушкин внимательно слушал мои восторженные рассказы и тут же прочел мне свое стихотворение:
При этом я вспомнил античные формы рук Беллы, которой персты действительно были продолговаты и прозрачны. Это воспоминание я также сообщил Пушкину. Пушкин задумался, взглянул на меня, улыбнулся и как бы в раздумье повторил последние два стиха: «Продолговатый и прозрачный, как персты девы молодой»[329].
К произведениям 20-го года принадлежат стихотворения Пушкина: «Дорида» и «Дориде», «Погасло дневное светило», «Дочери Карагеоргия», «Редеет облаков летучая гряда», «Подражание турецкой песне» и «Послание Чаадаеву», писанное с морского берега Тавриды[330].
Все это было читано и перечитано вместе с Пушкиным. Казалось, моя восторженность была по душе ему.
В конце декабря того же года, отправляясь на короткое время с Михаилом Федоровичем Орловым в Москву, я должен был расстаться с Пушкиным;[331] но канун отъезда мы провели вместе у генерала. В этот вечер много было говорено о напечатанной уже поэме «Руслан и Людмила». Генерал сам прочел несколько строф, делал некоторые замечания и, обратись к Пушкину, приветливо спросил его: не знает ли он автора этого колоссального произведения? Пушкин, вместо ответа, улыбнулся той выразительной улыбкой, которой он как-то умел с особою яркостью выражать свои ощущения. При этом разговоре почему-то припомнили «Душеньку» Богдановича, некоторые начали сравнивать и, желая похвалить Пушкина, уверяли с полным самодовольствием в знании дела, что его поэма нисколько не хуже «Душеньки».