И как раз позвонили. Писатель ушел в ванную-туалет, чтобы не сразу видеть опоздавшего на час Критика. Или чтобы ему свою недовольную физиономию не показывать. Он терпеть не мог, когда кто-то опаздывает. И Женщина терпеть не могла. А Критик пришел с женщиной-художницей. И этого они тоже терпеть не могли. Когда приглашают кого-то, а те еще кого-то с собой приводят. Это сразу все ломало. Все настроение. Все состояние. Их дом не был домом открытых дверей. Они ненавидели, когда кто-то приходил без звонка. Жили как волки – одни, дико, без приходящих просто так, и сами почти никуда не ходили. У них времени не было! А тут кого-то приводят. Какую-то бабу, хоть и не баба. Но они и женщин ненавидели. А это была девушка в детских тряпочках, с лекции.
Женщина предложила чаю, привезла из Сингапура, где была три недели назад, потому что… ладно, потом. Они все расселись, а Писатель сел у электрокота на пол и начал говорить.
Он говорил, что не любит кино, что не любит театр. Он говорил, что не любит современную, совсем сегодняшнюю живопись и не любит сегодняшние романы. И что вообще лучшая форма самовыражения – это базлание. Как вот он и делал, сидя на полу, только лучше, конечно с трибуны, в Лужниках, например (вместимость – пятнадцать тысяч, что ли). А девушка в детских тряпочках покачивала головой, видимо, подавляя в себе злость и желание крикнуть что-нибудь против такого всеотрицания и самодовольства. Поэтому она, когда Писатель вышел в туалет, сказала, что устала и что уходит. И пошла. Хорошо воспитанный Критик пошел ее проводить, но попросил разрешения вернуться еще посидеть. И Писатель с Женщиной сказали, что конечно, пусть возвращается.
Критик вообще-то пришел взять копии рукописей, чтобы предложить их в Ленинграде издателям «бизнеса с русской душой». И, вернувшись, он стал говорить, как любит один из рассказов Писателя, который в рукописи. И сказал, что книгу Женщины читать по-французски невозможно. На что Женщина заметила: «Может, это ваш французский?» Но Критик нагло заявил: «Нет, вот его книгу по-французски я очень хорошо воспринимаю и не думаю о том, как это было по-русски». И Женщина подумала: «Мудак. Я хотела, чтобы ты был моим. А ты с Писателем лезешь обниматься». А Писатель опять сел у электрокота и стал произносить монолог, отрывки будущих речей. В адрес советского населения. А Критик сидел на диване, положа руки свои узкие на узкие же коленки, и ничего не говорил. И Женщина на серпе и молоте ничего не говорила. Не хотела противоречить, иначе Писатель скажет, что она, как всегда, занимает противоположную сторону. Они сидели треугольником, и вершиной его был Писатель. А Женщина и Критик – в углах основания. И Женщина подумала, что они как бы чуть-чуть одного уровня с Критиком – сидят и слушают пришедшего с лекцией деятеля. И еще – что она в присутствии Писателя не может быть такой, какой бывает одна – острящей, колкой, едкой, быстрореагирующей и умной. Что Писатель давит на нее, подавляет ее и что такой она себя не любит. И Писатель крадет, уже украл, у нее Критика. Потому что она хотела этого мальчика для себя, себе, чтобы он занимался ее рукописями в Ленинграде, чтобы он был ее знакомым… В то же время она ведь знала, что Писатель – любимый современный прозаик Критика. Но это было как-то даже нормально, потому что Писатель уже давно…
Критик написал свой адрес на отрывном листе от блока «Либерасьон», и Женщина увидела его чудовищный почерк – ребенка-отличника. Мальчика, носящего ранец. И яблоко в полиэтиленовом мешочке недоедено, потому что на переменке задержался в классе дописать прилежно сочинение… Критик ушел, и Женщина с Писателем стали есть.
– Ты на нас, как на подопытных животных, проверяешь свои мысли и идеи, – сказала Женщина.
– Ну и что, это нормально… Какая сонная была эта девушка.
– Потому что она пишет в стиле Юры Купера.
– А-а-а…
– Нам не нравится Гребенщиков, а мы его слушаем… Маша, неужели твое поколение сходило по нему с ума?
– Ну-у, это было давно. Уже не сходит.
Часть третья