Ей просто хотелось общаться – говорить, рассказывать, и чтобы ее заинтересованно слушали. И этот мальчик, Критик, он очень подходил для этого. Потому что он был умный и в то же время, как бы никто еще, во всяком случае здесь, в Париже. И его можно было удивить. А с Писателем невозможно было говорить и удивлять его было нечем. Они смотрели одни и те же передачи, слушали одно и то же радио, читали одни и те же газеты и книги, видели одних и тех же людей… и писали, писали. Только Писатель раньше начал и вот, на этот период жизни, все как бы написал и перешел в другой класс уже. Поэтому ему неинтересно было читать романы – он сам написал кучу романов! И то, что Женщина писала, – ему было не очень интересно и даже стыдно, как он сказал о последней рукописи, предложенной ему для прочтения. Там было о сексе. Впрочем, Писатель не дочитал, не о сексе там было, а через секс. Но Писатель был далек от этого, он хотел действий, и не сексуальных. Действий боевых и революционных. Ему уже было не до личного, не до интимного и персонального. Он уже был в общественном. И Женщина не видела для себя места в этом. А быть просто чьей-то женой она никогда не хотела и не была. Но получалось, что и просто писателем она уже не будет. Будет писателем номер два. Потому что есть уже Писатель. Номер один. Уже хотя бы потому, что раньше начал, что старше. И потому, что писатель всегда мужчина. А женщина – подруга писателя, и тоже пишет. Или любовница художника, и пишет. Или сестра поэта, и вот, пишет… Либо женщина-писатель была лесбиянкой и жила с кучей кошек… И они даже не могли уже оценить друг друга – потому что нос к носу, каждый день, все знают.
И вот пришел мальчик, который ничего о ней не знает, а только догадывается – по стихам и двум книгам. И по рукописи, которая была стыдна Писателю. Они пили вино. «Божоле». И Критик был рад, что Женщина пьет. Она подарила ему стишок, и он почему-то не убежал, взяв его. Он оставался, оставался и совсем остался. А с другой стороны, кто же отказался бы выспаться с женщиной своего любимого писателя? Это вроде как с самим писателем выспаться. Узнать о нем что-то тайное. Но это уже забегая вперед, это уже комплекс неполноценности этой Женщины говорит. А на самом деле, может, не было никаких комплексов, а было много «Божоле»…
Утром зеркало в ванной увидело совсем не то, к чему привыкло. Оно увидело худую грудь с розовыми сосками. Не женскими, а юношескими. Не лицо близорукое с тонкими ниточками морщинок у глаз, а грудь чужого юноши. Этого никогда не было! Никогда такого зеркало не видело! Иногда мелькали чьи-то чужие физиономии и даже зубы в пасте, но оно знало, что это все свои как бы, им можно. А это было совсем чужое. И потом оно увидело знакомую скуластую физиономию. Плюнуть бы в нее, но зеркало и так было слегка заплевано зубной пастой, и единственный, кто его протирал, была наглая скуластая рожа.
Стояла воскресная тишина, и Женщина сидела на полу, у электрокота, завернувшись в зеленую мохеровую кофту, осмеянную в Ленинграде. Потому что ручной труд не ценился. В Ленинграде ценней была футболка за десять франков из «Тати», чем мохеровая кофта из дорогого бутика за две с половиной тысячи, ручной работы. Женщина искала какой-то текст Давида Боуи и, не найдя, стала искать стих Гумилева, и Критик с постели – он лежал в постели Женщины и Писателя, Писателя и Женщины – прочел ей про пулю, которую отлил человек в серой блузе. Скромный.
– Он, наверное, был суицидным, а? Гумилев. Кроме того, он был военным. Для военных смерть, видимо, есть что-то вполне нормальное. И он не любил юмор, насмешки… А когда это все в сочетании с поэзией…
Они решили пойти в кафе выпить пива. По одному пиву. Женщина дала Критику черные очки. И сама надела черные. На улице, не на той, где жила Женщина, а за углом, было полно людей, покупающих тонны еды. Везущих корзины на колесиках с едой, несущих корзины с едой на руке, как грибники. И местные активисты предлагали «Юманите», либо что-то про «зеленых», либо про социалистов. И все несли еду.