Первые пять дней мы распустили все паруса, включая свои носовые платки, и постоянно находились на палубе, подравнивая реи, чтобы уловить хоть малейшее дуновение ветерка, морщинившего восхитительно сапфировую морскую гладь. Иногда мы скользили вперед со скоростью в пару узлов, но чаще просто дрейфовали с обвисшими парусами. А вокруг резвились дельфины, как будто насмехаясь над нашим бессилием.
Прошла уже половина срока плаванья, а мы все еще крутились вокруг островов — Луссин, Черзо и Паго, взирая на пустынные каменистые склоны, обращенные к материку и сдувающей всё зимней боре, и на серо-зеленые сосновые леса с редкими вкраплениями кипариса на берегах, обращенных к морю и защищенных от ветров с суши.
И только на шестой день после выхода из Фиуме поднялся юго-западный ветер и мы наконец смогли насладиться настоящим плаванием в открытом море к западу от острова Луссин, скользя под полными парусами. Нос брига поднимался и опадал, поднимался и опадал, рассекая пенящуюся кобальтовую воду. Тогда я решил, что все-таки мне такая жизнь по душе.
Рабочий день длился невероятно долго: с пяти тридцати и до девятнадцати тридцати, не считая самих вахт. Гамаки висели на единственной и перенаселенной главной палубе — шумной и неспокойной из-за постоянной смены вахт — или (если кому-то уж так повезло) в трюме, где, несмотря на темноту и спертый воздух, имелось хоть какое-то подобие покоя.
Пища была самая простая: на завтрак — пол-литра чёрного кофе и цвибак (корабельные галеты), в обед — айнтопф, картошка и солонина из одного котла, сваренные в камбузе на полубаке. Ужин, которому жители Далмации отдавали предпочтение, состоял из сардин в масле и кислого вина, казавшегося нам, кадетам, отвратительным, хотя инструкторы пили его с удовольствием.
Еда в Морской академии была довольно спартанской, но, по крайней мере, мы ели за столами с безупречно свернутыми салфетками, бокалами и серебряными столовыми приборами. Здесь же — складные ножи и жирные пальцы, сидели вплотную, плечом к плечу за узкими обеденными столами — точнее сказать, обеденными досками, подвешенным к низким бимсам. На борту находилось тридцать восемь кадетов: тридцать четыре из набора 1900 года и четыре курсом постарше в качестве старшин палубной команды, а кроме того — три офицера и человек восемь инструкторов.
Нашим командиром был корветтенкапитан Игнац Прерадович фон Кайзерульд: худощавый, болезненный человек пятидесяти с небольшим лет, с пронизывающим взглядом и глубоко запавшими глазам. Гримаса как у черепа; сходство, которое он увеличивал, брея голову так, что если внимательно присмотреться, заметишь швы черепных костей под тонкой кожей. Не состоящий в браке и аскетичный в личных привычках — никто не видел его улыбающимся. Но те, кто хорошо его знал, относились к Прерадовичу с трепетом и некоторым страхом.
Его многообещающая ранняя карьера была прервана в 1880 году пулей в печень, полученной при штурме деревенского частокола в горах над заливом Каттаро, когда местные жители подняли восстание против австрийского правления. С такой раной и преобладающими в те дни хирургическими методами он не должен был выжить.
Но он выжил и, уволившись по инвалидности с австрийской службы, поступил в британский торговый флот и дорос до капитана австралийского пассажирского клипера «Гвадалквивир», который сделал несколько рекордных рейсов из Лондона до Сиднея в начале 1890-ых.
Прерадович повторно поступил на австрийский военно-морской флот в 1895 году, но повторяющиеся приступы желтухи ограничили его службу учебными походами. В австро-венгерских кригсмарине его называли Игнатием Лойолой [6]
, его преданность морскому ремеслу была почти фанатической. Для него свернутый против часовой стрелки канат был смертным грехом, парус, взятый на гитовы сначала с подветренной стороны — форменной ересью, а запутавшийся якорь — богохульством.По мнению корветтенкапитана Прерадовича, именно плавающие в соленой воде деревянные скорлупки — подлинная среда обитания человеческого рода, а всё остальное — женщины, дети, сельское хозяйство, дома и прочее — досадные ошибки эволюции. Стоило нам выйти из Фиуме и убрать буксирный канат, как он отдал первый приказ. Каждому надлежало в порядке очереди подойти к поручню полубака, вытащить на верёвке ведро морской воды и опрокинуть себе на голову — омовение, означавшее освобождение от земли и её порочного влияния.
Хотя его мнение могло бы показаться эксцентричным, старик Игнатий Лойола был замечательным наставником в морском деле, как и его компетентные офицеры и старшины. Вскоре мы все взмывали на мачту, распускали и убирали паруса так, будто никогда не знали ничего другого, кроме этих двух мачт напротив друг друга и постоянного соревнования, кто первым выполнит свою работу.