Дом этот, в который они несколько лет назад переехали из барака в Кузьминках, до революции был заселен состоятельными жильцами, и лестница до сих пор хранила следы былой роскоши: потолки на площадках были украшены пышнотелыми порхающими амурами, а в простенках кудрявились завитки гипсовых рам от давно разбитых зеркал. Они с Валерой начинали обычно с первого простенка у входа, потому что у него не хватало терпения дождаться, пока они поднимутся хоть до второго этажа. Пока он, задыхаясь, нащупывал пуговицы ее пальто, кто-нибудь входил в подъезд, они замирали и начинали медленно двигаться вверх. Если старинный дребезжащий лифт не работал — а это случалось сплошь и рядом, — они довольно быстро добирались до шестого этажа и там прочно обосновывались в последнем простенке между пыльным стрельчатым окном и дверью ее квартиры, пестро разукрашенной табличками с указанием, кому сколько раз звонить. Так продолжалось довольно долго, еще пару лет после окончания школы, несмотря на сплетни, намеки подруг, слезы матери и кошачью ярость одинокой немолодой соседки Лизы, которая в своем безнадежно-стародевическом ожесточении впадала в бешенство при виде целующихся пар.
Лида позволяла Валере изласкать губами и пальцами ее тело до мельчайших закоулков, но, сама не зная, почему, ни за что не соглашалась переступить последнюю черту, хотя денно и нощно трепетала, что именно ее упрямство и будет наконец причиной катастрофы. Однако он ее не бросил и после двух лет мучительных безрезультатных объятий на лестнице повел в ЗАГС, вопреки воле его и ее родителей и вразрез с мрачными предсказаниями Лизы, которая божилась, что ни один уважающий себя молодой человек не станет связывать свою жизнь с такой распущенной и доступной девицей, как Лидка.
Сперва они попытались жить вместе с Валериными родителями, но вежливая неприязнь свекрови была во сто крат хуже истерических атак Лизы. Лида постоянно чувствовала всей кожей, какая она вульгарная, невоспитанная и темная, и кусок застревал в ее горле. Скандал долго набухал в узком пространстве малогабаритной квартирки, тесно заставленной книжными полками и фарфоровыми чашками, и наконец грянул с такой разрушительной силой, что Лиду словно ветром выдуло оттуда. Наспех набросив старенькое пальто — пока Валера учился, нечего было и думать о покупке нового, — полы которого давно не сходились на ее стремительно вспухающем животе, она кубарем скатилась по лестнице и по слабо освещенной улице побежала к метро, ничего не видя от душивших ее слез. Она ворвалась к матери, ничком упала на старенький диванчик, на котором спала еще до замужества, и отвернулась к стене, не в состоянии вымолвить ни слова. Она была твердо уверена, что жизнь ее с Валерой кончена навеки, и готовилась умереть, не вставая с этого жесткого диванчика, обтянутого потрескавшейся коричневой клеенкой, прикнопленной в углах пупырчатыми, когда-то блестящими пуговицами.
Но через час дверь открылась, и в комнату ввалился Валера с двумя громадными чемоданами, куда он наспех затолкал свои учебники и весь их нехитрый скарб. Это было такое немыслимое, ничем не заслуженное счастье, что она даже на время поверила в свою удачу и спокойно уснула, чувствуя на своей свисающей руке теплое касание его губ — ему постелили на полу, так как при ее животе невозможно было им обоим поместиться на узком диванчике. В этом смутном состоянии обеспеченной безопасности она прожила несколько недель после родов, пока врачи велели ей спать отдельно от Валеры. За это время им купили новую тахту, поставили ее в угол у окна, и началась новая полоса в ее жизни, полоса отчаяния и слез, к которой она готовилась с детства.
Когда истосковавшийся Валера первый раз после долгого перерыва положил ладонь на ее набухшую теплым молоком грудь и она, радостно дрогнув, всем телом прижалась к нему, она вдруг отчетливо услышала мерный храп отца, беспокойное сопение матери и неровное дыхание младшей сестры. «Не спит, подслушивает!» — метнулась мысль, и все в ней застыло и оборвалось.
И с этой минуты вся их любовь пошла прахом, потому что не было в ее памяти ничего мучительней ее детского ночного ожидания, когда же наконец отец с матерью перестанут возиться и вздыхать на своей скрипучей постели. Их стыдное нескончаемое шуршание, от которого некуда было спрятаться, наполняло кошмарами ее детские сны, и сейчас память о нем не давала ей свободы в ее любви с Валерой. Не разумом, а каким-то особым женским чутьем она знала, что именно полнотой своей самоотдачи держит она при себе Валеру, — эту ее способность до конца растворяться в нем он угадал когда-то в раскосом матово-черном ее взгляде и в покорном изгибе шеи, когда она смотрела на него через узкий паркетный ручеек, разделяющий их парты. За это он ее и любил, ради этого не хотел отвечать на телефонные рыдания матери после того страшного семейного шквала. Но в присутствии всей своей семьи она не могла быть с ним прежней, бесстыдной и безотказной, она все время прислушивалась к ночной музыке своей комнаты, и с этим ничего нельзя было поделать.