– Нет, ты не раздевайся. Прости. Не надо. Я сразу вижу эту Раю и слышу Лешкин голос: «Групповой секс» и – хохот. А Рая была совсем молоденькая. И я помню ее только в полушубке, в таком сером дубленом полушубке. Ей лет двадцать было, не больше. Она на себе таких бугаев вытаскивала! И всегда накрывала их собой. Если что – она сверху. Как услышит свист мины или просто – плотный обстрел – она, как пружина. И здесь – стали забрасывать и ей, видимо, показалось, что Лешка ранен. Она и накрыла его, а я – ее. Кругом – голые камни, серый песок, и всё рвется, и мы кричим – все трое, от ужаса, от тоски. А потом всё сразу стихло. Как будто выключили звук в кино. Я с нее слез и чувствую, что обделался. От ужаса или от крика. Стыдно, страшно, мокро.
– Олеж, не надо.
– Она – с Лешки, а Лешка и говорит: «Ну, блин, прямо групповой секс». Мы и в покатушку. Хохочем, аж за животы держимся. Райка даже покатилась по земле – хохочет и катится, хохочет и… И – хлопóк. От нее – ничего – куски полушубка, кишки дымятся, а ее маленькая сумочка – нетронутая. Не рассыпалась даже. Она ее всегда с собой носила – там всякие ее побрякушки, помада, наверное, духи – какой-то «Ландыш», фотография родителей, чего-то еще – ничего не высыпалось…
– Косметичка.
– Наверное. Я ее в платье даже никогда не видел, только в полушубке или в белом халате. Всегда веселая. Волосы были красивые – такие пепельные и одна прядь выгоревшая. Из Москвы. Лет двадцать, не больше.
– Много было там женщин?
– Нет, немного. Им было труднее, чем нам. Мы убивали, нас убивали, а они выносили руки, ноги, головы, трупы с выколотыми глазами, отрезанными членами, вырезанными звездами на животе, им кричали, корчась от страшной боли обожженные – вместо кожи лица желтая шевелящаяся корка – им кричали: «Мама, мама», и они отвечали, «Я здесь, сыночек». А Рае – всего двадцать, не больше, у нее не только детей не было, но и жениха. Не знаю, целовалась ли когда…
– Но всё пройдет. Ты ложись, я около тебя посижу. Алена сегодня в город уехала. Ох, и втюрилась она в Абрашу. Всё волнуюсь, как у них сладится. И сладится ли… Имя у него чуднóе, правда?
– Она, вернее, всё, что от нее осталось – дымится, а я схватил автомат, вжался и жду, откуда смерть придет. Не пришла пока. А Лешка за день до дембеля сгинул. Да, так я и знал, что нас в Афган зашлют, весь Витебск знал. А нам врали, смотрели в глаза и врали. Ну, врали бы другим, там понятно – добровольно выполнять интернациональный долг, хуё-моё… прости. Вырвалось, я этот грёбаный мат никогда не уважал, а до учебки никогда ни слова. Так мы бы поняли, я бы понял: им – что угодно: интернациональный, добровольный. А нам – приказ. Честно и прямо. Мы – люди военные, ни слова бы. Ну, кто бы закосить постарался – дело святое, кто бы сиганул, но остальные – раз надо, значит надо. Так нам врали, суки, в глаза: В Ташкент, в Ташкент, на маневры. Все обрадовались, отпустило. Тогда мы войну, как в кино, представляли. Но всё равно страшно. Неизвестности страшно. Калекой остаться страшно. Смерти не боялись. А она – самое страшное.
– Как ты думаешь, война будет?
– С кем?
– С Америкой или с Китаем.
– На хрена?
– Так пишут же.