…Почему в одну ночь нарушили все главные, неприкосновенные заповеди – законы? И нарушили самые мудрые, самые ортодоксальные законники – Избранные! Они не только нарушили всё, что было можно, они фактически обрекли себя, причем не от рук римлян, а от рук своих единоверцев! Обрекли, но не погибли. Почему? И не важно сейчас, кто из них был «за», кто «против». Хотя нет, и это важно, но эта деталь не принципиальна. Гамалиил и Никодим обессмертили себя. Это точно – других имен мы не знаем, или почти не знаем, или знали, но забыли. Но сути это не меняет. Независимо от решения вопроса, перевернувшего мировую историю, все они жили в традициях, которые были незыблемы со времен Авраама…
Абраша прислушался к ровному дыханию Алены. Ему очень хотелось встать, пойти на кухню и выпить холодного пива – последнее время что-то жгло его внутри, он часто пил и прохладная жидкость приносила облегчение, но лишь на мгновение. Впрочем, и ради такого мгновения стоило жить и терпеть. «Встать – не встать?» Встать очень хотелось, но в таком случае Алена неминуемо проснется, они не заснут – это уж точно, а ей завтра весь день воевать со своими оболтусами. Надо терпеть. Христос терпел…
Он устроился поудобнее, миллиметр за миллиметром, бесшумно медленно и осторожно организовал свое тело в полусидячее положение, поправил подушку, приспустил одеяло – стало легче дышать, ненавязчивая боль отпустила, жжение уменьшилось.
Абраша довольно улыбнулся. Когда он улыбался, его лицо преображалось: угрюмость, напряженная внутренняя сосредоточенность исчезали, сменяясь очарованием хитроватой смущенности и беззащитной открытости. Алена особенно любила его в такие редкие моменты, но сейчас она спала, мерно посапывая, да и в комнате было темно, лишь серебристый отсвет лунного сияния, сместившись с пряди ее волос, застрял на медной дверце маленькой голландской печи.
Алена всхлипнула во сне и пробормотала: «Бис-сектриса-са-са…»
Сказать, что эта проблема взволновала Абрашу совсем недавно, было бы ошибкой. Еще в детстве, слушая разговоры старших, а затем, взрослея – особенно в студенчестве и в аспирантуре, живя в мире страстных ночных, не всегда трезвых споров, жадно поглощая насыщенный интеллектуальный «бульон», которым был пропитан мир «молодого» филфака, впитывая в себя весь невероятный, казалось бы, нежизнеспособный в силу разнонаправленности, несовместимости его составляющих, но, при всем при этом, органичный и целостный, мятущийся, подавляемый извне, но неистребимый дух университетской элиты, которая как-то сразу и естественно вовлекла его в свой узкий круг, и, наконец, позже – вплоть до этой ночи – то есть, тогда, когда он познал самый удивительный, самый чистый и отрешенный от мирской суеты оазис человеческого бытия, лишенный ненужных эмоций, амбиций, экзальтаций – оазис под названием «Книга», – то есть, всю свою, или почти всю свою сознательную жизнь Абраша мучительно пытался понять, а если даже не понять – ибо понять это, думалось ему, невозможно a priori, если не понять, то хотя бы чуть приблизиться к разрешению этой проблемы. Спроси он меня, что, конечно, и представить невозможно, так как я с Абрашей знаком никогда не был, но все же, спроси он меня: «Как бы ты маркировал ее, эту мою проблему, эту занозу, сидящую во мне, не дающую спокойно спать, да и жить тоже?», – я сформулировал бы так: «Оболганные».
Оболганными он считал и людей, особенно в русской истории, и нации, и цивилизации. И доминирующее место в его сознании, в его дневных изысканиях и в мучительных ночных бессонных раздумьях занимал вопрос: «Почему в одну ночь они нарушили все главные, неприкосновенные заповеди – законы, традиции, к которым никогда не прикасались ни руки человеческие, ни дуновения исторических перемен, которые не корректировались даже в малейшей степени трагическими мировыми катаклизмами или нависавшими угрозами уничтожения их цивилизации?» Как ни странно, но окончательно эти вопросы сформулировались в случайном разговоре с Аленой. Это был их первый спокойный и серьезный разговор.
Где-то в середине пятого курса за несколько месяцев до окончания Военмеха перед последней парой в коридоре к нему подошел декан – тишайший и благовоспитаннейший Пантелеймон Афанасьевич и, не глядя, как обычно, в глаза, чуть картавя, попросил зайти в Первый отдел. «У меня же…» – начал было Николай, но Афанасич, еще больше отводя глаза в сторону, поправляя воротничок несвежей рубашки, морщинисто стянутой засаленным галстуком вокруг тонкой шеи, совсем шепотом произнес: «Вы всё же зайдите». «Ну, вот и всё» – пронеслось в голове и сразу пересохло горло.