Ханжество? Может быть. Но не мог совсем Леонтий представить свою маленькую Леночку, деточку свою, бегающей сопливой без присмотра по пыльному, замусоренному двору, полуголодной, полураздетой, обижаемой всеми, кому не лень – и сказать, дескать, нормально, а что? Так должно быть. Именно для Леночки так не должно быть никогда, и для него, Леонтия ТАК никогда не было. Воображение здесь не причем. Понимание чужой ситуации тоже. Не мог Леонтий и все. Это он перед Калерией выпендривался, но случись с Леночкой на самом деле малая беда, намек на беду, да он бы… впрочем, он ясно представлял, на что пошел бы – сказать на всё, значит, и ничего толком не объяснить. Он бы на большую дорогу подался, случись нужда, ради дочечки, ради кровиночки, грабил бы и убивал – себя бы возненавидел, каялся с утра до ночи и с ночи до утра, но грабил бы и убивал, потом бы в прорубь или в монастырь, это было бы уже не важно. И даже если не край, не смертельная болезнь, а так – остался бы он у дочери один, и никого больше, он бы забыл себя, выслужился, вытужился бы в крутые чиновники, или в эти распроклятые топ-менеджеры, жоп-менеджеры, как он их называл, на брюхе бы ползал, лишь бы хорошая школа, лишь бы в тепле и достатке, чтоб от пуза, костьми бы лег. Оттого не ложился, что нужды не было. Калерия сама этот самый менеджер и есть, управляющий или вице-президент (вроде того, Леонтий не знал точно, власть у нее была и немалая) солидной аптечной сети «Чумка» – шутка, конечно, хотя по существу верно. Но в принципе так бы и было – Леонтий знал, и достаточно, без доказательств. Как Родину защищать: не спрашиваешь, плохо или хорошо, идешь и всё. Потому, как же можно не пойти? А в остальное время, когда граница на замке, не грех и дурака повалять. Многие герои, надо думать, из таких-то дураков вышли.
Да и что касается собственно Родины, он не знал, как то помыслить. Не в категориях правды или кривды, истины или лжи, Леонтий действительно не знал. Потому ведь, тоже не укладывалось в его травмированном мозгу, как это – стучать в КГБ правое дело на благо человечества? В его среде, в его кругу особенно, могли и морду подправить, интеллигентно, но с брызганьем слюнями и пеной у рта: мой прадед, дед, отец, двоюродный дядя, по пятьдесят восьмой, или кого статуса гражданского лишили, или с работы вон, а ты – благо? Подхалим, подмикитчик, сексот, в одном поле какать не сядем, уж лучше голым задом в крапиве, чем с тобой! Благо! Ну, ты сказанул! Однако выходило, вот они люди, по крайне мере, один человек, который наперекор всем течениям, наклав на всякий обновленный российский стереотип, говорит – да, благо, – и плевать ему откуда-нибудь с Шуховской или Останкинской башни, что в форме строгой отповеди ответят ему… кто? Диссиденты, интеллигенты, обыватели, прихлебатели? Да наср…ь! понятно было из контекста письма – вот этой самой Сцилле наср…ь. Может, наивернейшая позиция и есть? Это же ее мать, все равно, что родина. Не мы ли орали – бедный Павлик Морозов, или – Павлик Морозов, выблядок и генетический урод. Исподтишка (и ныне так, не только при СССР) – ты откажись, ты скажи, будто мать твоя дрянь – еще хуже это, чем на единокровного отца с доносом. Он-то слыхал: о сынишке одного в забвении усопшего академика, народного выскочки, поучавшего согласно диамату яровую пшеницу плодоносить зимой, так тот сынишка! даже на могилку к родному бате ни ногой, чужие люди присматривали из милости, – только губы презрительно дул, дескать, стыдился фамилии. Таких детишек топором, топором! Ага, а ты бы смог, к примеру, Леночку? Я бы не смог – честно признался себе Леонтий, – я бы никого не смог. Той жалкой крохи смелости, на черный день припасенной, не хватило – а ее и не хватало никогда, – вступиться за упавшего на дно Гусицына-старшего, когда в сердцах, бывало, кляли его душу, или просто говорили дурно, хотя тоже ведь помнил о нем: и как в лошадку играли, и как в парк Горького гулять водил. Так ведь не вступился. Но все равно. Он однажды словно бы составил себе защитительную речь, и запомнил ее, оттого что повторял часто, вот сгодилась как раз к нынешнему случаю. Звучала она примерно следующим образом:
«Я есть Леонтий Гусицын. Я есть. Такой, как есть. Я человек слабый. Может быть, я предам завтра. Я знаю о себе, что слаб. От меня людям пользы мало. Вот только от вас, всех и все огульно осуждающих, ради тщеславного удовольствия, людям пользы ровно никакой. Поэтому, шли бы вы…!»
Но это были только слова. Никто никуда не шел. Хотя, случалось, и посылал. Наверное, оттого, что Леонтий оставался человеком слабым, по его собственному признанию, слова его не имели заклинательной силы. Сцилла была другая. Совсем другая. Ох! Повезло ему? Или наоборот. В ларце селезень, в селезне яйцо, в яйце… и так далее, до погибели. Это только в сказке можно переломить иглу, и ничегошеньки взломщику не будет. В жизни за подобное платят иначе. Тоже жизнями. А кощей, он может, и не враг вовсе. Леонтий по-прежнему не знал, что думать.