Той ночью Вану из-за выпитого Моэта привиделось, будто он сидит на белом, как пудра, тропическом пляже, заполненном благоденствующими людьми, то потирая красную воспаленную снасть корчащегося от боли мальчика, то поглядывая сквозь солнечные очки на симметричное затенение по обе стороны блестящей дуги позвоночника, с более слабым затенением между ребер девушки, Люсетты или Ады, сидевшей на полотенце поодаль от него. Вот она повернулась и легла ничком, и на ней тоже были солнечные очки, и ни он, ни она не могли бы сказать, куда были направлены их взгляды, скрытые темным янтарем, но по ямочкам на ее лице, намечавшим улыбку, он понял, что она глядит на его собственный (причем то и была все время
«Умница! – сказал Ван, – но сперва мне нужно заглянуть в petit endroit (клозет)».
Это свидание и девять последующих образовали высочайший горный гребень их двадцатиоднолетней любви: ее сложное, опасное, невыразимо лучезарное совершеннолетие. Итальянистые по стилю апартаменты, их вычурные настенные светильники с узорами по светло-карамелевому стеклу, их белые кнопки-шишечки, вызывавшие сколько угодно света или горничных, задекорированные, укрытые тяжелыми шторами решетчатые окна, делавшие зарю столь же трудно раздеваемой, как и кринолиновую ханжу, выпуклые раздвижные двери огромного, белого, похожего на «Нюрнбергскую Деву» платяного шкапа в коридоре их покоев, и даже тонированная гравюра Рандона с довольно воинственным трехмачтовым кораблем на зигзагообразных зеленых волнах Марсельской гавани – словом, альбергианская атмосфера этих новых встреч придавала им романтическую окраску (это место Алексей и Анна могли бы отметить астериском!), которую Ада с радостью принимала как основу, как форму, как что-то поддерживающее и оберегающее жизнь – жизнь, в остальном лишенную провидения на Дездемонии, где художники – единственные боги. Когда после трех или четырех часов неистовой любви Ван и госпожа Вайнлендер покидали свое роскошное убежище ради голубоватой дымки необыкновенного октября, остававшегося сказочно сонным и теплым на протяжении всего адюльтера, им казалось, что они все так же находятся под защитой тех раскрашенных Приапов, которых римляне некогда водружали в беседках Руфомонтикулуса.
«Я провожу тебя – мы только что вернулись после совещания с лузонскими банкирами, и я провожаю тебя от своего отеля до твоего», – такова была phrase consacrée, которую Ван неизменно изрекал, уведомляя судьбу о положении вещей. Одна маленькая предосторожность, принятая с самого начала, состояла в том, чтобы строго избегать подозрительных появлений на обращенном к озеру балконе, который был виден каждой желтой или лиловой цветочной головке на куртинах набережной.
Они покинули отель через заднюю дверь.
Самшитовая аллея, обсаженная ностальгически выглядевшей секвойей вечнозеленой (которую американские туристы принимали за «ливанский кедр», если вообще замечали), вела к rue du Mûrier, нелепо перевранное название, где царственная павловния («Шелковичное дерево!» – фыркала Ада) торжественно возвышалась на своей неуместной террасе над публичным сортиром и щедро роняла темно-зеленые листья в форме сердец, сохраняя все же довольно растительного убранства, чтобы испещрять арабесками теней южную сторону своего ствола. Угол мощеной улочки, ведущей вниз к набережной, был отмечен гинкго, гораздо более яркого зеленовато-золотого цвета, чем его соседка, тускло желтеющая местная береза. Они прогуливались в южном направлении по знаменитому Fillietaz Promenade, идущему вдоль швейцарского берега озера от Валве до Château de Byron. Светский сезон закончился, и английские семьи, как и русских дворян из Ниписсинга и Нипигона, сменили зимующие здесь птицы и стайки щеголяющих бриджами центральноевропейцев.
«Место между носом и верхней губой выглядит у меня неприлично голым. (Стеная от боли, он сбрил усы в ее присутствии.) И я не могу все время втягивать живот».