Приближаясь к залитой солнцем балконной двери, он услышал голос Ады, объяснявшей что-то Люсетте. Что-то забавное, что-то связанное с… Нет, не припомню, а врать не хочу. Рассказывая что-нибудь уморительное, Ада обыкновенно ускорялась к концу фразы, чтобы смех не обогнал кульминации, но иногда случалось, как сейчас, что короткий смешок вырывался вперед, и тогда она доканчивала фразу уже вместе с ним, еще больше спеша и сдерживаясь, и за последним словом с рокотом накатывал ее звучный, гортанный, чувственный и довольно мелодичный смех.
«А теперь, моя милая, – добавила она, целуя веселую ямочку у нее на щеке, – будь так добра, сбегай вниз и передай нехорошей Белль, что тебе давно пора пить молоко с птиберами. Живо! А мы с Ваном тем временем уединимся в ванной или еще где-нибудь, где есть большое зеркало, и я его подстригу, ему это просто необходимо. Да, Ван? О, я знаю, где лучше всего… Ну же, Люсетта, беги».
Напрасно они с Люсеттой предавались шалостям под селихемским кедром. С тех пор всякий раз, когда она лишалась надзора своей шизофреничной гувернантки, когда ей не читали, не водили на прогулку и не укладывали спать, она становилась несносной. С наступлением темноты – только если Марины не было поблизости, бражничающей, к примеру, с гостями под золотыми глобусами новых садовых ламп, мерцавших среди темной зелени, примешивая керосиновый смрад к тонкому аромату жасмина и гелиотропа – любовники могли пробраться в более глубокую тьму и оставаться там до тех пор, покуда nocturna (свежий полуночный бриз) не принимался шелестеть листвой, «troussant la raimée», по выраженью ночного сторожа, похабника Сора. Он однажды со своим изумрудным фонарем наткнулся на них, и несколько раз призрачная Бланш, тихо смеясь, кралась мимо них, чтобы спариться с неутомимым, надежно подкупленным старым светляком в каком-нибудь скромном укрытии. Но целый день дожидаться благосклонной ночи – что за изощренное истязание для наших нетерпеливых любовников! Чаще всего они успевали как следует измотать друг друга еще до обеда, как бывало прежде,
Они испробовали чердак, но как раз вовремя заметили щель в полу, сквозь которую был виден угол гладильного чулана, по которому ходила вторая горничная, Франш, в одном корсете и нижней юбке. Оглядевшись кругом, они только дивились, как им удавалось нежить друг друга среди занозистых досок старых ящиков и торчащих гвоздей или, выбираясь через световой люк, искать уединения на крыше, которая для любого загорелого мальчишки, взобравшегося на развилку огромного вяза, была как на ладони?
Оставалась еще Стрелковая галерея с драпированным Восточным альковом под пологой кровлей. Но и здесь теперь было нехорошо: обивка кишела клопами, несло кислым пивом, такая грязь и запустение, что нельзя было и помыслить о том, чтобы раздеться или воспользоваться диванчиком. Все, что Ван увидел там из новой Ады – ее бедра и ляжки цвета слоновой кости, и когда он в первый раз сжал их, она сказала ему, в самый миг его бурного блаженства, чтобы он выглянул через ее плечо в окно, в раму которого она упиралась руками, содрогаясь от собственных угасающих ответных толчков – Люсетта со скакалкой шла к галерее по дорожке, обсаженной с двух сторон кустами.
Такие вторжения повторились и позже, дважды или трижды, и с каждым разом Люсетте удавалось подкрадываться все ближе и ближе: то она срывала лисичку и делала вид, будто сейчас ее съест, то на корточках пробиралась в траве, ловя кузнечика или, по крайней мере, воспроизводя все движенья этой ленивой игры и беззаботной охоты. Так она добиралась до середины заросшей игровой площадки перед запретным павильоном, где с видом мечтательной невинности начинала раскачивать доску старой качели, подвешенной к высокой и величавой ветви Голого дуба – почти безлиственного, но еще вполне крепкого старого исполина (Питер де Раст запечатлел его – ах, я помню, Ван! – на вековой давности литографии Ардиса: молодой колосс, укрывший под своей сенью четырех коров и пастушка в лохмотьях, одно плечо обнажено). Когда наши любовники (тебе по душе авторское притяжательное местоимение, не так ли, Ван?) вновь выглядывали в окно, Люсетта уже качала понурого дакеля, или, запрокинув голову, глядела вверх, высматривая воображаемого дятла, или с очаровательной угловатостью в движениях медленно взбиралась на обвязанную серыми веревочными петлями перекладину и начинала тихонько раскачиваться, будто впервые в жизни, а дурень Дак тем временем лаял на запертую дверь павильона. Люсетта с такой сноровкой управляла инерцией качения, что Ада и Ван, находясь в простительном ослеплении вздымавшегося блаженства, так ни разу и не подгадали того самого мига, когда круглая розовая физиономия со всеми ее горящими веснушками, возносясь все выше и выше, оказывалась прямо перед ними и два зеленых глаза впивались в остолбеневший тандем.