– Arrêtez près de[179]
как его, да, «Альбион», le магазин pour messieurs[180] в Луге, – и в ответ на досадливые протесты Вана, твердо: – Ты же не можешь вернуться в цивилизованный мир в одной пижаме. Эдмонд выпьет кружку кофе, а я куплю тебе какую-нибудь одежду.Она купила брюки и плащ. Он нетерпеливо дожидался ее в запаркованной машине и, дождавшись, попросил, чтобы она отвезла его в какое-нибудь местечко поукромнее, в котором можно будет переодеться, покуда Эдмонд, где б он ни находился, допивает вторую кружку.
Едва достигнув подходящей полянки, он перетащил Кордулу к себе на колени и овладел ею с таким удобством, с такими упоенными подвываниями, что она почувствовала себя тронутой и польщенной.
– Беспечная Кордула, – весело заметила беспечная Кордула, – похоже, дело пахнет новым абортом – encore un petit enfantôme, – как обыкновенно жаловалась, когда это случалось с нею, бедная горничная моей тетки. Я что-то не так сказала?
– Все так, – ответил Ван, ласково поцеловал ее, и они поехали обедать.
43
Ван провел целительный месяц в манхаттанской квартире Кордулы на Алексис-авеню. Два-три раза в неделю она исправно навещала мать в их семейном замке Мальбрук, но Ван не сопровождал ее ни туда, ни на множество происходивших в городе светских «гулянок», в которых она, девица легкомысленная и любящая развеяться, принимала участие; впрочем, некоторых вечеринок она теперь не посещала и стала решительно уклоняться от встреч с последним своим любовником (модным психотехником доктором Ф. З. Фрезером, кузеном везучего однополчанина П. де П.). Несколько раз Ван беседовал по дорофону с отцом (углубившимся в изучение мексиканских пряностей и променадов) и выполнил в городе несколько его поручений. Он часто водил Кордулу во французские рестораны, на английские фильмы и варангианские трагедии – и те, и другие, и третьи оказались выше всяких похвал, ибо Кордула наслаждалась каждым кусочком, каждым глотком, каждым взмахом руки и рыданием, равно и Ван находил чарующими ее бархатистые румяные щечки и по-райски лазурные райки празднично подкрашенных глаз, которым густые, иссиня-черные ресницы, удлиненные и загибавшиеся кверху у внешних уголков глазной щели, сообщали то, что модницы называют «арлекинским разрезом».
В одно из воскресений, пока Кордула еще нежилась в ароматической ванне (прелестное, до странного непривычное зрелище, которым он наслаждался по два раза на дню), Ван «нагишом» (шутливо облагороженное его подружкой слово «голый») впервые после месячного воздержания попробовал пройтись на руках. Он чувствовал себя вполне окрепшим и потому беспечно принял «первую позицию» посреди залитой солнцем террасы. В следующий миг он уже лежал на полу. Он предпринял еще попытку и вновь сразу потерял равновесие. Его охватило пугающее, пусть и иллюзорное ощущение, что левая рука стала короче правой, мелькнула кривая мысль: да сможет ли он вообще когда-нибудь снова танцевать на руках? Кинг-Винг предупреждал его, что два-три месяца без упражнений способны привести к необратимой утрате редкостного мастерства. В тот же день (два этих скверных события так навсегда и сцепились в его сознании) Вану случилось ответить на звонок; низкий голос спросил Кордулу – Ван счел его мужским, однако голос, как выяснилось, принадлежал прежней школьной товарке Кордулы, – та ловко изобразила восторг, но сделала Вану поверх трубки большие глаза и сочинила кучу причин, по которым встреча была невозможной.
– Противная девка! – воскликнула она, едва испустив мелодичное «до свидания». – Это Ванда Брум, я только недавно узнала то, о чем и не догадывалась в школе, – она оказалась завзятой «трибадкой» – бедняжка Грейс Эрминина говорит, что Ванда проходу не давала ни ей, ни… еще одной девочке. Вот, полюбуйся на нее, – продолжала Кордула, резво меняя тон и извлекая щегольски переплетенный, красиво отпечатанный альбом, посвященный весеннему выпуску 1887 года, – Ван уже видел его в Ардисе, но не обратил тогда внимания на сумрачное, насупленное лицо названной девочки, а теперь все это не имело значения, и Кордула скоренько запихала альбом обратно в комод; однако Ван отчетливо помнил, что среди прочих сделанных выпускницами в той или иной степени скромных приношений альбом содержал искусную пародию Ады Вин на ритм, к которому порой прибегает, завершая главу, Толстой; перед очами его разума отчетливо встала и чинная фотография Ады, под которой она приписала один из столь характерных для нее стишков:
Не имеет значения, не имеет. Истребить и забыть! Но бабочка в Парке, орхидея в окне магазина все равно будут воскрешать прошлое слепящим внутренним взрывом отчаяния.