Читаем Адамов мост полностью

Теперь она одевается по-другому. Черные, облегающие, чуть расклешенные книзу брюки, широкий пояс с инкрустированной арабеской, неяркой, сдержанной, и такое же облегающее серое полупальто, распахнутое, под которым что-то легкое, мерцающе черное. Широкий витиеватый браслет на запястье. Темно-янтарный. Дерево? Не разглядеть в этом сумраке, тень от свечи, подергиваясь, вытягивается на стене. А за стеной что? Не скажет. А если бы и сказала. Цветы весной, кукушка летом, холодный чистый снег зимой. Достоинство и дистанция. Внимательная самостоятельность. Высокомерье вкуса, самозащита, но не уличишь. Не нарочито, почти. Так она теперь одевается или, скорее, держится, потому что, какая же тут одежда – особенного ничего, да и вряд ли из дорогих магазинов. Штучное, да, из сэконда.

Садится в ногах на край помоста, сейчас разговаривать будем, уже говорим, – о том, о сем, молча. О том, что происходит с нами, что было, будет. Молча. Это трогать нельзя. Только глазами, чуть отвернувшись. Тропки протоптаны, бережные, по кругу. Говорит в дальний угол, поверх меня. Профиль ее в полутьме, в отблесках, – римлянин, легионер. И шлем волос. И нос воина, римский. И линия рта – широкая, непреклонная. Когда не дрожат губы – детские, пересохшие. Давно не дрожат, кто ж это помнит. Теперь она Юлия, вне подозрений. Как за стеклом сидит.

А когда-то привел за руку с улицы – дылдочка, бомжик, вся гордость и милость, оранжевая куртка до пупа, драные башмаки, а глаза певчие, предрассветные, и смотрит сбоку так, недоверчиво, – то ли клюнуть, то ли прильнуть. Тряпочку постелила под батареей в кухне, села, прижав колени к груди, и глазам не верит: вот и судьба. Тряпочка эта лоскутная и зубная щетка – весь ее скарб, и мобильник в кармане, сломанный. И такое счастье – тихо так через край льется, что не может губы собрать, только смотрит во все глаза и дрожит – там, на тряпочке, под батареей, а за окном листья летят, потом дождь, снег, годы…

А ведь день не остыл, как она незаметно уйти пыталась, пока я просыпался, пока, как сказала, карета не превратилась в тыкву. Поймал ее за руку у двери, прячет лицо, щетка зубная торчит из кармана. Пойду, говорит, я пойду, и все тише, в сторону, в отклеившиеся обои, совсем без сил: отпусти…

Что же было той ночью? Хмель, бездорожье тела ее – близкого, чуждого, неизъяснимого. Не кричит, только дышит, смотрит в лицо и дышит, так отчаянно глубоко, будто там, подо мной, во тьме – не она, а брошенный дом и разбиты окна.

Странное, как бы сказать… происшествие тел. Будто были они в стороне от нас, – там, зажмуренные, рукопашные, ненасытные, в одиночку. И потом еще долго лежали там, перебирали друг друга, как жизнь, как письма, как сны, припоминали, что-то шепча, обжигаясь, пока мы за столом сидели в другом углу и без умолку говорили, пили, шлялись по улицам, возвращались с шампанским, цветами, какой-то едой. Может, души родные? С чего бы?

Вот что, наверное, – речь, полоса превращений.

Эта повадка ее, интонация, обертоны, сложный рисунок и вместе с тем легкий и точный. Да, с этого началось, с превращений.

Она расстегивает пуговицы на пальто, движенья замедленны и безвольны, будто и не ее рука, не ее пальцы, и взгляд отрешенный, вроде разглядывает картину, висящую на стене. Охотник с копьем, какой-то бушмен, метнул и присел, так кажется, но может и что-то другое, не разглядеть, самый темный угол.

Еда на подносе. Суп петушиный. Еще не остыл. Да, тот тощий петух, из-под полы в Кокраджаре, помнишь? Как нас туда занесло? Дальние перестрелки, хмурые племена, домик в лесничестве, мадам Гхош с допотопным ружьем, призрак короля Шилорая и этот петух-пуруша, которого ели мы дни и дни, а он все возрождался – в новых и новых блюдах, и ты, облизывая ложку, умирала со смеху от этой моей стряпни, помнишь?

О чем же мы говорили тогда, бродя по притихшим дорогам среди списков убитых и запрокидывая головы к золотым лангурам, сидевшим на перебинтованных деревьях, как брейгелевские детки, о чем? А в ветеринарной хижине на голом земляном полу во тьме лежал изрубленный деревенскими подростками питон и, подергиваясь, сипел скошенным полуоткрытым ртом, будто дул в гармошечку. И хромоногий павлин, прижавшись к стене, смотрел на него из дальнего края хижины. Мы постелили в тени за домом. Бабочка-вестница села на мизинец твоей ноги, я разглядывал ее в бинокль, осторожно положив голову тебе на живот. Ты была тогда уже на третьем месяце, да?

Смотрит куда-то поверх картины, пальцы замерли у нижней пуговицы, о чем? Если б она вязала, – шерсть, спицы… Она могла бы. Но что? Какой-нибудь бесконечный узор. Приходила б, садилась в ногах, вязала, а я бы смотрел. Было бы легче. Или читала что-нибудь. Геродота. Как английскому пациенту. Могла б и на память. Она могла бы. Ты еще будешь по мне тосковать, говорит. Не разжимая губ. И смотрит поверх – в тот темный угол, где копье летит.

Перейти на страницу:

Похожие книги