В новой школе развившийся чуткий слух заставлял его подпрыгивать при малейшем звуке. Он ненавидел беготню, крики, матерные слова, которыми перебрасывались ребята, собираясь компаниями у школьных ворот. Но виду не подавал. От шума на глаза наворачивались слезы, и тогда ему не хватало малыша и тишины, ровного дыхания брата. «В глубине души, — думал он, — неполноценен как раз я». И мысль о том, что прямо сейчас малыш дышит, а он этого не видит, что младший брат все еще существует, но далеко от него, вызывала такую острую боль, что ему пришлось придумать способ ее заглушать. Поэтому он совсем перестал читать и сосредоточился на учебе. Науки, по крайней мере, не делали больно. Они не вызывали воспоминаний, не затрагивали чувств. Науки были подобны горе, которая стоит на месте, нравится вам это или нет, и ни о чем не печалится. Науки были точны. Они диктовали свои законы, правильные или неправильные, спокойные или беспорядочные. Старший с головой ушел в геометрические теоремы, загадки без слов, в арифметику, похожую на рукопись на примитивном языке. Тут надо было решать задачи. Они были холодными и успокаивающими. Когда он не решал уравнения, то вспоминал о монахинях и чувствовал, как в нем поднимаются гнев и ревность, которым он не мог противостоять. Поэтому возвращался к цифрам. Спустя годы он поймет, что те женщины говорили на своем языке, языке внутреннем, что они давно уже не испытывали необходимости в словах или жестах. Что они уже давно поняли, что такое любовь. Самая тонкая материя, таинственная, изменчивая, основанная на остром животном инстинкте, такая любовь чувствует, отдает, распознает улыбку благодарности настоящему и не помышляет о взаимности, эта любовь спокойна, как камни, и будущее ей безразлично.
На каникулы семья забрала малыша домой. Старший видел приближающиеся синие ворота, слышал стук колес по гравию. Из машины он не выходил. Монахини вынесли малыша на руках. Они крепко держали его голову, аккуратно устраивали в автокресле на заднем сиденье, пристегивали ремнем. Мать гладила малыша по голове и благодарила монахинь. Старший смотрел прямо перед собой. У него пульсировало в животе, в пальцах, в висках, ему казалось, что он вот-вот взорвется. Он почувствовал новый запах, но не апельсина, к которому когда-то так привык, а более сладкий аромат. Ему хотелось прижаться к щечке малыша, ему так этого недоставало. Затем он в отчаянии снял очки. Поскольку он был близорук, мир стал мутным. Потому что увидеть малыша означало начать все с чистого листа. Привыкать к нежной коже и улыбке брата. А потом его опять увезут. Увидеть малыша значило разбить стену, что старший возводил почти целый год. Лучше лечь и умереть.
Так что старший и в этот раз убрал очки в футляр. Всю дорогу он сидел стиснув зубы. Заставлял себя смотреть в окно, где различал лишь какие-то очертания. Зеленые, белые и коричневые пятна пролетали с огромной скоростью. На мгновение он сдался, повернулся, чтобы посмотреть на автокресло у противоположного окна. Он почувствовал облегчение, потому что ничего не мог разглядеть, кроме, наверное, торчащих из кресла тощих ножек. Что это у малыша на ногах? Тапочки, но откуда? Старший помедлил, с трудом отвернулся. Он не заметил, что сестра за ним наблюдает, и сосредоточился на пятнах снаружи, потер уставшие глаза. Мать переодевала малыша на заправках, кормила его, что-то шептала ему на ухо. Это успокаивало старшего, он видел, что о малыше заботятся. Но он упрямо не смотрел на брата, боясь, что не сдержится и разрыдается.