…В этот же вечер, не глядя на осеннюю соль звезд, расспанную по темному полотну неба, не глядя под ноги, как будто в никуда, по Палашевскому переулку брела, шатаясь, маленькая, худенькая женщина. Что-то бормотала.
Было пустынно и безлюдно.
Не страшно ли брести по ночной Москве? Тем более что в руке у женщины маленькая холстяная сумочка с неимоверным богатством — половиной буханки хлеба и куском алой конины с проступающим из мяса острым обломком белой кости. Но Москва начисто выметена от уголовников чекистами и милицией. «Расстрел на месте!..»
Женщина только что узнала о смерти младшей дочери, трехлетней Ириночки, в приюте для красноармейских детей. Без болезни, от голода, Ириночка тихо угасла. Последние дни она даже разговаривать перестала, только пела, мычала что-то, слегка раскачиваясь из стороны в сторону: слух у нее был удивительный.
Женщина не могла прокормить двоих. Дома в бреду болезни ее ждала старшая дочь, тоже голодная. Добрые люди дали хлеба и конины. И она несла это богатство домой: может, хоть одну дочь спасет от смерти, старшую, Алю.
Близ Палашевского рынка, где сновали худые, длинные, похожие на змей, крысы, женщину догнал Бушкин, возвращавшийся после спектакля домой.
— Извините, мадамочка, что это вы так поздно? Бормочете чего-то…
Молча, привычным жестом женщина достала вчетверо сложенную бумажку, протянула матросу.
— Да нет, зачем же! — отвел руку с документом Бушкин. Заглянул в ее глаза и не увидел ничего. Пустота, холод, смерть. — Сами-то дойдете? Или проводить?
Женщина ничего не ответила, молча побрела дальше. Бушкин проводил ее взглядом, покачал головой. Тронулся следом.
Догнал. Пошли рядом.
За все время, что шли по пустынной Москве, она не проронила ни слова. Бушкин понял, что у женщины, возможно, какое-то горе, и тоже не пытался вступить в разговор.
Свернули в один переулок. Во второй.
Возле распахнутых настежь дощатых деревянных ворот она остановилась, почти беззвучно сказала:
— Спасибо вам, — и, не оборачиваясь, пошла к красивому одноэтажному деревянному дому, глядящему на город темными глазницами окон.
Бушкин постоял еще какое-то время, глядя, как женщина поднялась по ступенькам ко входной двери и затем скрылась за нею, и хотел было уже уходить. Но увидел в темноте человека. Тот шаркал метлой по боковой аллее. Закурил, подошел к нему.
Дворник прервал свое занятие, вопросительно поглядел на Бушкина.
— Слышь, товарищ, ты здесь служишь? — спросил матрос.
— Ну!
— Вот только что барынька в дом вошла, не знаешь, что за птица?
— Дом-то этот — Цветаевых. Только старик давно помер, — охотно объяснил дворник. — А барынька — ихняя дочка.
— Богатый дом, — неодобрительно заметил Бушкин.
— Это как понимать, — возразил дворник. — Старик-то из профессоров. Не из богачей.
— Окна не светятся. Видать, не уплотнили.
— Марина Ивановна одни живут, с дочкой.
— Я и говорю: с чего живут, с каких таких доходов?
— Они стихи пишут, — объяснил дворник. — До них разные длинноволосые ходят. Тоже, должно, поэты.
— Стишки — это понятно. А живут-то на что?
— Э, мил-человек! — вздохнул дворник. — Приспосабливаются люди. Не ляжешь же живьем в гроб.
— И то верно! — согласился Бушкин и, еще поговорив с дворником на разные посторонние темы, повернулся и зашагал в сторону гостиницы. По дороге размышлял: «Вот ведь как в жизни устроено. Вокруг война, голод страшенный, а люди стихи пишут, песни поют, диспуты эти разные. Меня вот в театр занесло. Не по принуждению, сам пришел. Значит, есть что-то выше войны и выше голода. Вот установим всемирный коммунизм, тогда во всем этом и разберемся. Тогда вместе песни споем и сыграем. Тогда не надо будет гуталином артиста красить, чтоб этого… чтоб негра Отеллу сыграл. Нужен Отелла? Алле, барышня, вызовите мне из Африки настоящего негра! И все! И играй!
Однако отчего эта барынька Цветаева такая была печальная? Слова не вымолвила. Может, горе какое или голодает? Вот дадут когда гонорар какой, селедку там, воблу или сахар, надо будет отнести».
С этими мыслями Бушкин дошел до гостиницы.
Глава шестая
Ольга Давыдовна Каменева оказалась женщиной премилой, внимательно выслушала Старцева, при этом напоила его чаем и угостила коркуновским печеньем, вкус которого Иван Платонович за эти годы уже даже забыл. Она близко к сердцу приняла заботы профессора, тут же кому-то позвонила и в короткое время решила так мучивший его вопрос. Правда, не забыла попросить для себя «что-либо симпатичненькое фарфоровое — у вас все равно разобьется в суматохе».