Альский припомнил, что копию этого приемо-сдаточного реестра в свое время прислали и в Наркомат финансов: он несколько раз натыкался на него, но не хватало времени детально ознакомиться. Сейчас же он затребовал реестр из архива, эта бумага тоже могла пролить свет на личность Юровского.
Содержание реестра было весьма длинным, всего палач привел 238 предметов. Начинался перечень с «часов золотых работы Павла Буре № 88 964 пятьдесят шестой пробы», крестика с датой 8 апреля 1904 года с инициалами А. Ф., брелка с надписью «Вера, Надежда, Любовь», медальончика с датой 1905 года и с инициалами О. Н…и заканчивался — что особенно поразило Альского и даже заставило схватиться за сердце — «матроской черной, фланелевой», «четырьмя лификами матросскими», «панталончиками девичьими». Но приемщик, суровый Мальков, посчитал неприличным включать в реестр подобные вещи, и они были уничтожены по акту.
Малькова Альскому пришлось разыскивать, посылать за ним машину. Дело в том, что Павел Дмитриевич, который был комендантом в лихие времена, теперь, когда хозяйство Кремля разрослось, не справлялся со своими обязанностями в силу малой грамотности и небольшого кругозора. Ему нашли местечко поскромнее.
Сутуловатый, корявый, как выросший на ветру горный дубок, Мальков под диктовку Альского написал несколько добрых слов о Юровском, тщательно выводя буковки («Безусловно честный, исполнительный, непреклонно выполняет любые приказы»), длинно и заковыристо расписался, словно фамилия его состояла из тридцати букв, и с облегчением отложил ручку в сторону, предварительно аккуратно стряхнув с пера в чернильницу лишнюю жидкость.
— Так-то все верно, — сказал он. — Только зачем вам эта сволочь?.. Конечно, и мне приходилось. Ту же Фаньку Каплан. Уж такая тщедушная была, руки тряслись, не видела ничего без очочков. Все спрашивала, куда встать. Тяжело. Но чтоб в детишек стрелять, такого — никогда.
«Не завидую я этому… как его… Старцеву, — подумал Альский. — Но что делать! Решение Политбюро я должен выполнить».
Глава четвертая
Слухи о скором появлении нового работника, к тому же «этого самого Юровского» (шепотом, только шепотом!), к тому же с какими-то особыми полномочиями, быстро пронизали весь небольшой коллектив Гохрана и вызвали нечто вроде оцепенения, словно от парализующего яда. Работа пошла медленнее, на Левицкого и Старцева поглядывали с ожиданием и недоумением. Если и управляющий, и комиссар на месте, то кем же будет в Гохране «этот Юровский»? Какие такие у него полномочия?
Страх был смешан с любопытством: а как он выглядит, этот екатеринбургский «комендант»? Что в нем такого особенного? Ведь не может он оказаться человеком обыкновенным. Ну какие-нибудь там крючковатые, волосатые пальцы, как у душителя из уголовной литературы, или налитые кровью глаза.
Один лишь Старцев, кажется, ни о чем не слышал и не подозревал или не хотел забивать свою голову мыслями, отвлекающими от дела. Большую часть времени он проводил в «разборочно-оценочных» комнатах, особенно у Шелехеса и Пожамчи, которым, как самым опытным ювелирам, доставались наиболее интересные в художественном смысле или просто самые ценные вещи.
Иван Платонович, с трудом держа на весу, поворачивал из стороны в сторону сделанную уже в эпоху Фаберже серебряную бульонку, напоминающую огромный чайник, с помощью которого можно было бы напоить целый взвод! Но что за бульонка! Здесь и резная слоновая кость, инкрустированная в серебро, и литье, и чеканка, изображающая резные листочки.
— Конечно же, конечно же, музейная вещь, — бормотал Иван Платонович, поставив бульонку на стол и отойдя на некоторое расстояние. Он глядел на нее, переходя от угла к углу комнаты, оценивая изящество пропорций, игру света и тени, тусклое свечение слоновой кости, оттенявшее резьбу по серебру. — Да-да! Именно музейная!
— Ох-хо-хо! — вздыхал Пожамчи, и греческий его профиль становился строгим и старческим, нос нависал над губой, как у Данте на всем известном портрете-профиле. Он думал о том, что в бульонке фунтов двадцать серебра, а им отчитываться по сданному в переплавку весу. Не было б беды, когда появится «этот».
А Иван Платонович уже держал в руке подстаканник с ажурной выпиловкой. Как только смог мастер вырезать из тонкого листового серебра такое кружево, которому и вологодским мастерицам следует завидовать? Как? Тоже, определенно, музейная вещь.
— Ну ладно, — вздыхал Левицкий, а про себя думал: один подстаканник-то ладно, но их дюжина, а это уже шесть фунтов драгоценного металла для плана. И осторожно, как бы намекая, спрашивал у Старцева: — Может, только один оставим?
— Евгений Евгеньевич! — удивлялся профессор. — Как же! Можно один? Вдруг случится что — и вещь утеряется? А у нас музеев-то сколько! Пусть люди любуются и удивляются. Bocпитательная же штука, если задуматься, — созерцание человеческого мастерства. Обязательно надо установить мастера, мастерскую…
— Чего устанавливать? — откликнулся Шелехес, тоже, как и Пожамчи, насупленный в ожидании беды. — Фирма Постникова, московская, а мастер — Фома Веретенников.