Я оставил ее; я вернулся в ее спальню только вместе со всеми домочадцами, когда пришло время последних торжественных молитв; преклонив колена в дальнем углу, я то уходил в свои мысли, то, уступая невольному любопытству, смотрел на всех этих людей, видел ужас одних, рассеянность других и наблюдал странное воздействие давней привычки, порождающей равнодушие ко всем предписанным религией обрядам и заставляющей рассматривать самые торжественные и грозные из них как нечто условное и, лишенное содержания. Я слышал, как эти люди машинально повторяли слова отходной, будто им не предстояло самим в свой последний час быть участниками такой же сцены, будто им самим не суждено умереть. Но я был далек от того, чтобы пренебрегать этими обрядами; найдется ли среди них хоть один, который человек в своем неведении посмел бы объявить ненужным? Они возвращали Элленоре спокойствие; они помогали ей перейти ту страшную грань, к которой все мы движемся, причем никому из нас не дано предвидеть, что именно он тогда испытает. Я удивляюсь не тому, что человеку необходима религия; меня поражает то, что он мнит себя достаточно сильным, достаточно защищенным от несчастий, чтобы осмелиться отбросить ту или иную из них; мне думается, его бессилие должно было бы заставлять его взывать ко всем религиям. Есть ли в густом мраке, окружающем нас, хоть один проблеск света, который мы могли бы отвергнуть? Есть ли в бурном потоке, увлекающем нас, хоть одна ветка, за которую мы дерзнули бы не ухватиться?
Впечатление, произведенное на Элленору этим столь мрачным обрядом, по-видимому, утомило ее. Она забылась довольно спокойным сном; когда она проснулась, она не так сильно страдала; я был наедине с нею; мы изредка обменивались несколькими словами. Один из врачей, судя по его заключениям, более искусный, чем другие, предупредил меня, что она не проживет и суток. Я смотрел то на стенные часы, отмечавшие бег времени, то на лицо Элленоры, в котором не замечал никаких новых изменений. Каждая истекавшая минута оживляла во мне надежду, и я начал сомневаться в предсказаниях обманчивой науки, как вдруг Элленора стремительно рванулась с постели; я успел подхватить ее; по всему ее телу пробегала судорога, глаза искали меня; но в них выражался смутный ужас, словно она просила пощады у некоего грозного существа, скрытого от моего взгляда; она приподымалась, снова падала; видно было, что она пытается бежать. Казалось, она борется с какой-то незримой физической силой, которая, устав ждать рокового мгновения, схватила ее и крепко держала, чтобы прикончить ее на этом смертном ложе. Наконец она уступила яростному натиску враждебной природы; она бессильно распростерлась; к ней как будто частично вернулось сознание, она пожала мне руку: ей, видимо, хотелось плакать — слез уже не было; хотелось говорить — голоса уже не было; словно покорившись неизбежному, она склонила голову, ее дыхание замедлилось; спустя несколько минут ее не стало.
Я долго оставался недвижным возле бездыханной Элленоры. Сознание того, что она умерла, еще не проникло в мою душу; мои глаза с тупым недоумением созерцали это безжизненное тело; одна из ее горничных заглянула в комнату и разнесла страшную весть по всему дому. Шум, поднявшийся вокруг, вывел меня из овладевшего мною оцепенения: я встал; вот тогда я ощутил жестокую боль и весь ужас невозвратимой утраты. Вся суета обыденной жизни, все эти заботы, хлопоты, в которых она уже не принимала участия, рассеяли иллюзию, которую я старался продлить, — иллюзию, дававшую мне возможность верить, что Элленора и я все еще вместе. Я почувствовал, что порвалась последняя нить, соединявшая нас, и ужасная действительность навсегда встала между нами. Как тягостна была для меня свобода, которую я прежде призывал! Как недоставало моему сердцу той зависимости, которая меня так часто возмущала! Прежде все мои поступки имели цель: о каждом из них я знал, что он либо убережет от страдания, либо доставит радость. Тогда я досадовал на это, мне докучало, что дружественное око следит за моими действиями, что с ними связано счастье другого человека. Теперь никто не наблюдал за ними, они никого не занимали; никто не препирался со мной из-за того, как я трачу свои часы, свой досуг; ничей голос не окликал меня, когда я уходил. Я в самом деле был свободен, я уже не был любим; я для всех был чужой.