Нельзя сказать, что было холодно – нет, скорее,
Между тем, повсюду валялись старинные платья и камзолы, расшитые драгоценными камнями и золотыми нитями, декольтированные блузы и узкие юбки до пят, пончо и плащи, свадебные наряды, шляпы и причудливые кепи, все мыслимые и немыслимые сарафаны, туники, сари, хитоны, а также костюмы, шубы, дубленки, пальто, купальники, белье кружевное и не кружевное, черное и красное, бежевое и белое, розовое и зеленое, прозрачное и непрозрачное, туфли и туфельки, тапки, кеды, ботинки, сапоги и сапожки, сандалии, гэта, пуанты, валенки и даже котурны… Все это выглядело вполне сносным; многие вещи казались почти новыми, однако носить их мое тело отказывалось. Но хуже всего было, разумеется, то, что мы – я и оно – так и не узнали,
Тогда-то, глядя на огонь, дым от которого обволакивал запахи издыхающего прошлого, я и задала вопрос Менеджеру моего тела. Он долго смотрел на него, бережно гладя все выступы и впадины, а потом сказал:
– Ему больше ничего не подойдет. Ты сама выбрала.
– Что? Что не подойдет? – не сразу поняла я.
– Видишь ли… – он замялся. – От нафталина тебя тошнит, но его отсутствие, собственно, здесь не предполагается.
– Значит, мое тело должно разгуливать голым? Или ты предлагаешь и его сжечь?
– Возможно. Ты ведь больше не хочешь играть, а не играть еще рано. Ты находишься в некоей промежуточной области: ни тут, ни там. Тебя вообще как будто нет.
– Что же делать? – перебило Менеджера мое тело, перевернувшись на бок: оно впервые подало голос – голое, на снегу, очень хрупкое, очень живое среди всей этой мертвечины. И мне впервые – впервые! – стало его жаль… Так жаль, что я, чуть было не переместилась в него окончательно!
– Постой, – остановил меня Менеджер моего тела. – Ты не чувствуешь ни тепла, ни холода, ни голода, ни жажды, ни боли, ни страха. Да?
– Да…
– Тебе хорошо?
– Да, но… – я с сожалением смотрела на тело, оставшееся так далеко. – Мне все-таки нужно идти… Мне почему-то так кажется… Возможно, это и глупо.
– Что ж… Не смею задерживать, – он как-то быстро сдался, неприятно усмехнувшись, – а то остынет!
– Это грубо! – во мне что-то съежилось и с криком устремилось вниз.
– Не совсем, – покрутил хвостом Менеджер моего тела перед тем, как исчезнуть.
Так мы остались с телом один на один. И оно сказало мне, мое тело: «Слышь… Не бойся… Твой trip обязательно закончится: срок исправительных работ скоро истекает».
Я хотела спросить, откуда оно
И мы пошли в мир – голые, любить: что оставалось? И нам было немножко грустно от того, что это – в последний раз… Но только совсем немножко.
[распечатанные на принтере мыслеформы, формы и любовники]
Мы с сыном выходим на балкон, чтобы швырнуть вниз петарду: Борька почти визжит, я визжу вместе с ним, на кишащем новогодними людьми асфальте кишат люди, припудренные снегом, и тоже кричат: у сына и людей начинается Новая Эра – Новое Тысячелетие, Третье. Оно обещает Спасителя, Апокалипсис, Город Будущего, регулярные зарплаты и оргазмы. Сын трясет меня за плечо: «Мам, смотри!» Я смотрю, смеюсь, восхищаюсь: у ребенка должен быть праздник.
Мы, все в снежинках, захлопываем дверь балкона и садимся к столу. На столе то, что любит Борька больше всего, а около стола и того, что любит Борька больше всего, – елка, по-настоящему пахнущая лесом. Борька в свои десять с половиной давно просек и про дедов морозов, и про аистов, но игру принимает. В двенадцать, под циничный вой курантов, когда вся страна загадывает желания, мы с сыном чокаемся понарошным шампанским.
– Мам, а ты желание загадала?
Безжалостно врезаю лопатку в жирное сердце торта и киваю: у ребенка должен быть праздник.
Я прихожу домой не раньше девяти; Борька один, но уроки все-таки делает. «Мам, ужинать будем?» – «Все вопросы к Яndexy», – но я не сразу включаю компьютер и все-таки шуршу на кухне. В конце концов, ребенок не должен голодать. В конце концов, он ни в чем не виноват.