Тут и уместно задаться вопросом: как же оценивает автор в конечном счете бурную жизнедеятельность героя? И тут опять-таки небесполезен будет выход за пределы романа. Парницкий покидает своего Аэция в момент, когда он стоит на высшей ступени успеха и популярности, когда воинские его победы отвели от Рима смертельную опасность. Читатель, однако, знает из истории, что карьера полководца внезапно и бесславно оборвалась: через три года после победы на Каталаунских полях (и через год после внезапной смерти Аттилы) он был в 454 году убит по приказанию императора Валентиниана III, опасавшегося усиления власти и авторитета Аэция. И военные успехи его не воспрепятствовали неотвратимому: в 455 году Рим был взят и разграблен вандалами, вскоре пришел конец римскому господству в империи, окончательно павшей, когда Одоакр низложил в 476 году последнего императора Ромула Августула… Помня об этом, мы и успехи Аэция вряд ли сможем воспринять иначе, как вехи на пути к гибели, как только отсрочку в свершении приговора истории над его государством. Такой взгляд не будет, пожалуй, искажением авторской мысли: в атмосфере романа достаточно ощутимы предчувствия надвигающейся катастрофы, мотивы обреченности героя и его дела. И вряд ли может быть иначе: в положении, связующем разные миры, и сила и слабость Аэция, который по-настоящему не принадлежит ни к одному из них и до конца остается, в сущности, одиноким. Он служит взаимопроникновению различных начал (а это важно, ибо варварам суждено унаследовать культуру Рима), но это служение бессознательное. Прочным, вековым оказывается, по Парницкому, не то, что кажется важным герою, а совсем иное.
Понятно теперь, почему Парницкий, считавший, что многое в его произведении не было в свое время правильно понято, подчеркивал спустя годы: «…Апофеоз аэциевского типа дышит (по крайней мере это предполагал замысел автора) горьким, прямо болезненным — хотя старательно маскируемым — сарказмом». Можно видеть в этом сарказме своеобразное подчеркивание того обстоятельства, что деятельность исторического лица, обусловленная множеством факторов, подчас причинами частными, имеет зачастую направленность, результат, последствия, от него самого скрытые, не предвиденные им, смысл ему не доступный, но в исторической перспективе весьма значительный.
Трактовка центрального героя бросает, таким образом, свет и на проблемы более широкого плана. Если то, что лежит как бы «на поверхности» истории (борьба за власть, смена правителей, военные столкновения и т. д.), романист признает не выражающим суть и смысл процесса, но только этим и ограничивается, возможной становится пессимистическая трактовка истории. В романе Парницкого, написанном за три года до начала второй мировой воины, трудность, запутанность исторического развития, неизбежность катастрофических переломов выдвигаются, пожалуй, на первым план (как бы концентрацией суровости истории и являются заглавный герой и его судьба). Исторический оптимизм возможен был при обращении к глубинным процессам истории. В том направлении исторической романистики XX века, которое наш читатель лучше всего знает, обращение это означало воспроизведение жизни народных масс, интерес к деятелям, так или иначе интересы масс выражавшим. У Парницкого, не обращающего в романе сколько-нибудь сосредоточенного внимания на массы и их влияние на ход событий, не вводящего в книгу ни представителей римских низов, ни развернутого изображения их положения, оптимистическое начало (прямо, в образно-доходчивой, а тем более в публицистической форме не выраженное) следует искать в другом: в подчеркивании неотвратимости развития и непрерывности (несмотря ни на что) сохранения завоевании человеческого опыта и познания — всего, что составляет содержание понятии «культура» и «цивилизация».