Высшим же воплощением протестантского духа были выговоры, делавшиеся самим Крюммером: «Но самым жестоким мучением было идти получать выговор от директора. В случае проступков, изобличавших порочные наклонности, выговор продолжался иногда более часу. При словах “поди-ка сюда” виновный входил в кабинет директора и останавливался перед ним с глазу на глаз. Увы! Не раз приходилось и мне стоять подобным образом, и если бы мне в то время предложили жестокое телесное наказание как средство избавиться от выговора, я бы с радостию принял предложение. Сам директор в подобных случаях не садился, а стоял в красном халате, с огромною пенковою трубкой, несколько перегнувшись через спинку кресла. <...> Делая выговор, что он называл coram nehmen[11], директор никогда не возвышал голоса, не прибегал к угрозам, но тем не менее был неумолим. Обнажив всю душу виновного, он целым рядом заключений доводил его до той страшной бездны отвержения, в которую с каждым шагом готовился столкнуть его господствующий в его душе порок. Подобные увещания страшно действовали на мальчиков. Многие не выносили нравственного потрясения; им делалось дурно, и ни один, даже из самых упорных, не покидал кабинета без громких рыданий». Он, как какой-нибудь протестантский проповедник, обвинял с точки зрения не только, так сказать, «домашней», но и высшей, возводя проступки в степень грехов и пороков, говоря о нравственном падении и стремясь порицанием добиться от ученика не просто клятвы, что он «больше так не будет», но усвоения высоких нравственных принципов через раскаяние. («Тут всё сводилось на нравственную сторону человека»79, — писал Фет).
Хотя строгая дисциплина, скудный рацион, специфические наказания были, особенно поначалу, трудны для русского мальчика, привыкшего к существенно более беззаботному образу жизни в Новосёлках (даже при том, что кое-что до боли напоминало систему, принятую Афанасием Неофитовичем), и далеко не все ценности и жизненные принципы, внушавшиеся ему, Фет усвоил и принял, впоследствии он был склонен оценивать деятельность Крюммера и других педагогов, с которыми встретился в Верро, их методы и сам дух пансиона очень высоко: «Я чувствую всю меру добра, которого мне желали мои воспитатели, ту любовь к делу и к нам, детям, которая не позволяла им довольствоваться большею или меньшею степенью успехов, более или менее приличным поведением, а заставляла по поводу всякого поступка ученика обращаться к нравственной почве, на которой созревал поступок»80.
Нравственные уроки, конечно, усваиваются и со временем облагораживают и смягчают нравы. Но дети остаются детьми со всеми их как приятными, так и шокирующими чертами; хорошо известно, что последние, вопреки добрым намерениям начальства и педагогов, часто процветают в закрытых учебных заведениях. И Афанасий, который поступил в пансион в середине учебного года, столкнулся с предсказуемым отношением к новичку. Ситуация усугублялась его национальной и социальной чуждостью однокашникам, дававшей почву для особо изощрённых издевательств. Насмешки вызывал его неуклюжий длиннополый сюртук, скроенный деревенским портным перед отправкой в Москву (его фалды Афанасий самостоятельно обрезал «с некоторым упоением» и не без портновского искусства).
Были среди новых товарищей и те, кто не ограничился упражнением в остроумии, а сразу перешёл к побоям. Таков был, например, силач по фамилии Калён, которому и в отношении других учеников не требовалось особых причин, чтобы начать избиение слабого. И насмешки, и побои новичку пришлось терпеть довольно долго. В отчаянии Афанасий попытался обратиться за помощью к Крюммеру и, не называя фамилий обидчиков, попросил выделить ему отдельную комнату, но это только ухудшило дело: директор не любил жалоб на товарищей и считал, что приспособление к коллективу — дело самого ученика. Побои и насмешки прекратились только после того, как доведённый до отчаяния и ярости от боли другим садистом, «широкоплечим» Менгденом, Афанасий бросился на обидчика: «Не думая о получаемых ударах, я стал гвоздить своего противника кулаками без разбора сверху вниз; тогда и он, забыв о нападении, только широко раздвинув пальцы обеих рук, держал их как шиты перед своею головой, а я продолжал изо всех сил бить, попадая кулаками между пальцами противника, при общих одобрительных криках товарищей: “валяй, Шеншин, валяй!” Отступающий противник мой упёрся наконец спиною в классный умывальник и, схватив на нём медный подсвечник, стал остриём его бить меня по голове. В один миг бросившиеся товарищи оттащили нас друг от друга, так как я уже ничего не видал из-под потока крови, полившейся по лицу из просеченной до кости головы»81.