Александр много знал о Бастрюкове. В созданном Александром и его друзьями Комитете по защите прав трудящихся шел о Бастрюкове разговор, и было решено, раз он отправлял людей в Афганистан, а они возвращались в гробах, порыться в биографии и личной жизни полковника. Расследование ничего не дало. Как выяснилось, сын его был ханыгой, дочь блядью, он сам имел любовницу, но к делу это не относилось, — Бастрюков был честен, «вольные» не продавал, даже сына от армии не освободил. Кто-то сказал в Комитете:
— Есть же такие люди, уму непостижимо. Честный чинуша, верен власти, ничего другого представить не может. Такие — самые опасные.
А кто-то ему возразил:
— Ничего подобного. Такие служить будут любому государству, любому режиму. Будет у нас завтра демократия, — будет ей верен. Он вроде Максим Максимыча, служака, одним словом.
Покачали головами остальные, но решили оставить полковника в покое…
Слушая Бастрюкова, не знал Александр, правильно или неправильно они тогда поступили. Сказал ему только:
— Ладно, я подумаю.
…Теперь, спустя два года, он вновь стоял перед Бастрюковым. И знал, что во всем городе только этот человек, да, пожалуй, кто-то в ГБ, знает причину его молчания, вернее, думает, что знает.
— Ну, давай билет и топай на гражданку. Заслужил, заслужил.
В глазах полковника было неподдельное восхищение. Он радовался от души, что тогда ошибся. Наверху, оказывается, были правы. Этот профессионально двигающийся старший сержант, этот солдат и ему подобные были его утешением, его оправданием перед жизнью. Полковник пружинисто встал и искренне пожал старшему сержанту руку.
— Да, ты стал настоящим. Кто бы мог подумать! Орденоносец! Скажи честно, почему тогда не сбежал?
— Не люблю, когда меня считают трусом.
— Это правильно. Вот ты не испугался, выполнил интернациональный долг, защищал наши интересы в Афганистане, а дружки твои продолжали тут дурить и дурость свою законами советскими оправдывать. И нашелся на них закон. Посадили их, Скворцова посадили, Тайчера, Высоцкого, Капитанова. Не скоро им белый свет увидеть. Скажи, тогда на выборах, это вы листовки расклеивали? Дело прошлое, можешь сказать.
Александр грустно посмотрел на военкома и грустно же ответил:
— Не знаю, о чем вы говорите, товарищ полковник.
— Вот, опять шутишь с порядком. Что думаешь делать на гражданке?
— На завод пойду. Какая теперь учеба?
О Лене во время прохождения военной службы Александр думал, в сущности, мало. К чему? Он обманул ее: попрощавшись почти равнодушно, оставил при ней себя, каким он хотел быть, и день за днем силой фантазии обтесывал, подравнивал, лакировал себя в ее душе. Получалось неплохо. Он даже привык: созданный там помимо Лениной воли, вне ее знания, образ Александра дышал благородством и помогал ему, реальному, существовать тут. Лена была драгоценным сосудом, в ней он сохранил себя, чтобы попытаться, перемахнув через грязь последних лет, заслужить уважение к себе в будущем. Он так думал и так верил, пока не подошел к ее дому. «Я из нее сделал «сейф» своих иллюзий и трусости, хотя она об этом не знает и никогда не узнает. Но теперь — расскажу всю правду. Какие силы запрещают одному человеку искать спасения в душе другого?
— Заходи, аника-воин, заходи. Трое суток как на воле, а всё не удосужился заглянуть. Думала, а чего он ждет, настроения?
Александру казалось, висит на нем костюм мешком, а ноги босы, без привычной тяжести на них.
— Привет. Выпить у тебя есть?
— Есть, есть, припасла. К Лене любят зайти выпить. Лену вообще все любят, у Лены квартира есть.
Александр посмотрел на Лену, как днем смотрел на полковника Бастрюкова:
— Чего ты насмехаешься, хочешь, чтоб я ушел, скажи. Я не обижусь и на улице здороваться буду. Вежливо.
Лена быстро прошлась по комнате, резко остановилась, с вызовом посмотрела в глаза Александру, сказала громко, отчеканивая слова:
— Нет, не хочу, чтобы ты уходил. Ты зачем пришел? Так выпей, а я пока — разденусь и лягу…
Александр почувствовал: наваливается на него сильная усталость. Лучше б я дома остался, дома бы напился, а после к Клавке-Безотказной пошел. Что это за романтика вперемежку с мещанством? Неужели и я таким был? Нет, не был? А может, все-таки был?
— У какого плохого поэта ты вычитала, что надо так говорить? Не кривляйся.
— Не буду. Ты у нас демобилизованный. И — живым вернулся. Живым.
Александр смотрел на Ленино лицо, потерявшее маску язвительности, ставшее милым и потому чуть постаревшим, и знал, что все равно пойти он мог только к ней. «Что же мне сказать? Что люблю? Столько лет не говорил, утверждал: не имеем права на чувство, и вдруг вот тебе раз»… Он все колебался, говорить или не говорить правду, ну, полправды или даже четверть правды.
— Это не укор, пойми меня правильно, просто интересно: почему ты мне не писал, не отвечал на письма?
— Противно было. Хорошая эта «Посольская», забыл, что такая есть…
— А ее в продаже и нет, по блату достала. Я была тебе противна со своими мещанскими подробностями, со своими глупыми стихами?
— Противно было врать.
— Почему врать? Цензура? Ты испугался цензуры? Ты?