Дальше в моих воспоминаниях — пропуски, без сомнения, подсознательно нарочитые. Наверно, мы говорили с ней о прошлом, о родных, о моей так называемой жизни — видит Бог, тётя Корки была не из тех, кто оставит зиять хоть одну недомолвку в разговоре, — но мне больше запомнились не слова, а вещи: та белая, пожелтевшая от многократной носки рубаха (сколько людей в ней умерло? — мелькнула у меня мысль), переполненная пепельница из фольги, стоящая на тумбочке, яркая помада, которой она нетвёрдой рукой поторопилась намазать губы. Сначала она была вялая, со сна, но это с неё быстро сошло, и она оживилась. Досадуя, что её застали неприбранной, она всё время украдкой что-то подправляла: то губы подмажет, как я уже сказал, то проведёт по лицу пуховкой из пудреницы, то быстро потрогает языком, на месте ли зубные протезы, — впопыхах собирала себя по частям, точно примадонна перед выходом на сцену в главной роли воображаемой самой себя. По мере того как восстанавливался её физический облик, возвращались и прежние ухватки; и вот она уже сидит на кровати, выпрямив спину, курит и жалуется, высокомерная, кокетливая и обиженная в одно и то же время. Тётя Корки состояла с внешним миром в особо близких и драматических отношениях: ни одно историческое событие и ни одно самое мелкое происшествие не было таким значительным или, наоборот, заурядным, чтобы она не считала его направленным лично против неё. Её послушать, так недавнюю мировую войну устроили со специальной целью испортить ей жизнь, а если на улице шёл дождь, она со страдальческим видом жертвы смотрела в окно и качала головой, как бы говоря:
Правда, на этот раз я ожидал совсем другого. Меня ведь вызвали, как я понимал, к умирающей, и я приготовился увидеть на кровати мирный, тихо дышащий полутруп, со всеми полагающимися атрибутами смертного одра — в непременной крахмальной рубашке, и тут же врач в дорогом костюме, а на заднем плане бессловесная медсестра, поблёскивающий металлический лоток. Но вместо всего этого передо мной была всегдашняя тётя Корки, такая же разговорчивая и фантастическая, как всегда. Исхудавшая, конечно, и по-стариковски бесплотная, но далеко ещё не при последнем издыхании, а наоборот, как будто обретшая удвоенную энергию и свежие силы. Та тётя Корки, которую я помнил по прежним временам, ушла так далеко в прошлое, что стала почти неразличима, заслонённая новым образом сухонькой, но вполне ещё бодрой старушки. И комната словно бы уменьшилась, когда тётя Корки заняла в ней подобающее место, и льющееся в окно морское сияние потускнело в дыму её папирос.
— Это, разумеется, запрещено, — сказала тётя, постукивая по мундштуку папиросы ярко-малиновым ногтем. И добавила, помрачнев: — Они мне всё время велят бросить, но я говорю, им-то какое дело?
Кровать, и стул, и тумбочка, и линолеум на полу — всё вдруг сделалось таким печальным, уж не знаю почему, то есть не знаю, почему именно в это мгновение. Я встал и подошёл к окну и посмотрел на море далеко внизу, где кончалась уходившая вниз лужайка. Свежий ветер шлёпал по дымчато-синей воде, образуя дугообразные разводы, словно её протирали, как зеркало. У меня за спиной тётя Корки говорила о том, что приближается лето, и как ей не терпится снова начать выходить. У меня не хватило духу напомнить ей, что сейчас сентябрь.