— Нет, — ответила она. — Он хотел сзади. Я лежала лицом в коленях Рози и развела руками ягодицы, и он просунулся в меня, на сколько влезло. Было замечательно. До того здорово, я думала, я с ума сойду! А он делал это со мной и одновременно целовал Рози и лизал ей лицо, и заставлял её говорить обо мне всякие гадости. Потом, когда он снова был готов, я отсосала у него, а Рози лизала у меня. Как ты это находишь?
Я чувствовал на себе её взгляд, злорадный, алчный взгляд маленькой девочки. Это был её хлыст.
— И ты позволили ему бить тебя?
— Я сама попросила. Умоляла. Пока он занимался со мной и с Рози, ему было не до того, но потом он взял ремень и так меня отхлестал, а Рози держала меня и не давала разогнуться.
Я протянул руку, не глядя, и крепко сжал её ступню. Я весь был как один больной, гнилой зуб.
— Ты кричала?
— Вопила. А потом вопила, чтобы бил ещё.
— И он бил ещё.
— Да.
— Расскажи.
— Нет.
Мы сидели и слушали хриплые звуки собственного дыхания. Я мелко дрожал, чувствуя, как на сердце мне ложится привычная тупая тяжесть страдания. Наверно, это было предчувствием будущего, реального будущего, с его реальной мукой, подстерегающей меня впереди в виде моряка с чёрными глазами и с дубиной-вымбовкой в руке. Я плохо приспособлен к такой разновидности страдания, к этой стылой тяжести на сердце, я не достаточно храбр и не достаточно холоден; мне бы что-нибудь поспокойнее, попроще, чтобы не надо было думать, чтобы не надо было всё время… всё время… ну, не знаю. Я видел снимок казни, валяющийся на полу, — во всей серой толпе самым живым был казнимый человек, хотя он уже умирал. А., всё так же не глядя, подползла на животе к изголовью и легла возле меня, подогнув колени и прижав к груди кулаки.
— Прости меня, — произнесла она, легонько дохнув мне в шею. — Прости.
В такие дни мы расходились, торопясь, в смущении избегая смотреть друг другу в глаза, как незнакомые люди, которые оказались заперты в одном чулане, а теперь, слава Богу, вышли на свободу. Я останавливался на крыльце, жмурясь от света или робея от вида прохожих на улице, от обычности мира. Или, может быть, меня потрясало внезапное обретение моего утраченного Я. Потом я пускался в путь, крался, прижимаясь к стенам домов, погруженный в тоску и бесформенное отчаяние, — ещё один мистер Хайд на подкашивающихся ногах, когда зелье уже начало терять своё действие. Вот когда все мои страхи поднимали оглушительный какофонический вой.
Тётя Корки утверждала, что за нами следят. Она заметно воспряла духом в эти не по сезону весенние дни. Свежерасчесанный рыжий парик увереннее сидел у неё на голове, заново вырисованное малиновое насекомое, хоть и криво, но распласталось на губах. Днём она слезала с кровати — процесс сложный и длительный — и в своём порыжелом чёрном выходном платье садилась в гостиной у широкого окна наблюдать, как по тротуару спешат люди и машины дерутся за место у кромки тротуара, точно рассерженные тюлени на берегу. Наскучив зрелищем человечества, она обращала взор к небесам и следила за медленным ходом дымных, льдистых туч над крышами зданий. Удивительно, до чего быстро я притерпелся к её присутствию. Её запах, букет запахов — пудры, старой одежды и чего-то слегка прокисшего — бросался у порога мне навстречу, как чужая мирная собачонка. Я немного задерживался в дверях, прокашливался, переступал с ноги на ногу, давая тётке знать о своём прибытии. А то вначале, бывало, я входил без предупреждения и заставал её словно бы в забытье — она вздрагивала, издавала мышиный писк, а придя в себя, долго хлопала глазами и кривила рот на разные лады. Иной раз даже после того, как я шумом провозглашал свой приход, она, запрокинув голову и вздёрнув одну бровь, всматривалась с ужасом и недоумением, не узнавая меня в этом наглом непрошеном госте. Я думаю, она вообще большей частью считала, что находится у себя дома, а я явился с визитом и скоро уйду. При мне она говорила, не закрывая рта (и без меня, наверно, тоже); иногда я доходил до того, что останавливался и тряс головой, как лошадь, которую одолели мухи, чувствуя, что, произнеси она ещё хоть слово, и я её ударю. Тут она сразу умолкала, и мы смотрели друг на друга в ужасе и недоумении. «Уверяю тебя, — с укоризной повторила она, — они там внизу на улице приезжают и наблюдают каждый Божий день». И с таким негодованием отворачивалась от меня, точно гневная киноцарица, поджимая уголки губ, воздевая над головой дрожащий кулачок и бессильно роняя его на подлокотник. Мне приходилось извиняться, наполовину в сердцах, наполовину в раскаянии, и она, передёрнув плечами и тряхнув бронзовыми локонами, принималась ощупью искать сигареты.