Когда я узнал, что тётя Корки оставила мне свои деньги, я купил шампанского, чтобы отпраздновать свалившееся с неба счастье с девушками из дома № 23. Да, я снова стал там бывать, но теперь, главным образом, для компании. Как тот старый щёголь на картине Лотрека, который вылезает из ландо и кланяется, приподняв цилиндр, а в окна, притворно улыбаясь, выглядывают худые лица. Я любил посиживать у них в гостиной ранними вечерами, когда бизнес ещё не в разгаре. Девушки, я думаю, смотрели на меня как на талисман, своего рода оберег. А моему взгляду у них открывалась жизнь простая и более естественная — вам это кажется извращением? Ну и конечно, память о тебе, она пряталась в полумраке жалких комнатёнок, как тень, отбрасываемая свечой. В тот день, после того как было зачитано завещание, я привёз в их дом сумку позвякивающих бутылок, и дом, как сумел, встрепенулся от послеполуденной дрёмы. Мы устроили небольшой праздник. Спьяну я разошёлся и набрался наконец духу подойти к Рози, к нашей Рози. Я разглядел, как она красива, на свой испорченный лад; особенно хороши у неё ноги, длинные, крепкие, с великолепными коленками — редкая черта, насколько позволяет судить мой несомненно ограниченный опыт. Кожа у неё имеет удивительный грязноватый блеск, который почему-то действует возбуждающе (может быть, напоминает осязание тебя?). Этот грязноватый блеск, как я подозреваю, — результат курения, Рози — отчаянная курильщица, прямо наркоманка, не тебе чета, она постоянно дымит как паровоз, даже с каким-то бешенством, словно исполняет ещё одну неприятную обязанность наряду с остальными. Поначалу она держалась сдержанно; меня она узнала, справилась про тебя; я солгал. В ухе она по-прежнему носит безопасную булавку — интересно, вынимает ли она её на ночь? Но постепенно шипучка стала оказывать действие, и Рози равнодушным саркастическим тоном, каким они всегда говорят о себе, рассказала мне свою историю. История стандартная: раннее замужество, пьяница-муж, вскоре сбежавший, надо самой кормить детей, работала на фабрике, фабрика закрылась, подруга посоветовала попробовать этот промысел, и вот она здесь. Она мокротно рассмеялась. Мы находились в комнате, которая у миссис Мэрфи именовалась «салоном». Рози обвела взглядом кретоновые шторы, продавленные кресла, покрытый клеёнкой стол и, брезгливо раздув ноздри, выдохнула две параллельные струи дыма. «По крайней мере лучше здесь, чем на панели», — сказала она. Я положил ладонь ей на бедро. Простая, грубая, заезженная рабочая девчонка, твоя противоположность во всём, как раз то, что мне сейчас нужно, думал я. Но ничего хорошего не получилось. Когда мы поднялись наверх и легли на узкую бедную кровать — как быстро эти профессионалки умеют сбрасывать одежду, — она потёрлась своими бёдрами о мои, лениво изображая страсть, а потом зевнула во весь рот, показав все пломбы и дыхнув мне в лицо тёплым тухлым табачным духом. Свидетельницей она оказалась лучшей, чем участницей. Но всё-таки после всего, когда я печально лежал на животе, уперев подбородок на руки, ощущая во всю длину прикосновение её прохладного бока в пупырышках гусиной кожи — она, кажется, задремала на минутку — и глядя в просвет между шторами на дрожащие огни вдоль чёрной улицы, я внезапно почувствовал знакомый прилив прежнего трепетного восторга и приобнял её в знак благодарности и нежного братства; а она в ответ тихонько хныкнула сквозь сон. (Всё это, конечно, не совсем так и не вполне искренно; на самом деле я трепещу перед этой крепкой молодой женщиной, задыхаюсь от страха и возбуждения, дрожу в сознании ужасного, неискупимого греха; я как будто бы сожительствую с собственной матерью, Рози управляется со мной, как с большим младенцем, одаряя рассеянной лаской, которая неудержимо относит меня в горячий, тесный забытый мир детства. Всё это уходит глубоко, ох как глубоко во тьму. У неё внизу живота — длинный и твёрдый узловатый шрам, точно кусок верёвки; от кесарева сечения, я полагаю. Сколько же она перенесла в жизни за свои двадцать лет. Надеюсь, кстати сказать, что вызвал твою ревность; надеюсь, что тебе больно.)