Читаем Афина Паллада полностью

И не только ему тяжело. Вот и Митька, ставший вдруг родным, вытянул нелегкий жребий. И такие же Митьки живут в аулах, которые теперь он едет грабить и жечь.

В глубоких балках еще сладко зорюет ночь. На снежных вершинах розовеет утренняя заря. Дозорные казаки возвращаются в редут. У околицы их с нетерпением ждут матери и жены. С пикетов приходилось привозить раненого или убитого товарища, а то приводили только его коня. Иногда волокли по земле на аркане бритую голову горца с обрубком шеи в кровавой грязи.

Из ущелья, как парное молоко из бурдюка, хлынул плотный столб тумана. Солнце летело сквозь него, как брошенный над горами диск. Белый Эльбрус уже не гневный мусульманский бог с синими космами седин, а задумчивый печальный старец, похожий и на солдатские палатки, и на серебряное острогорбое седло.

Миром собирали Митьке коня. Тем временем Лермонтов выкупил, и не дешево, своего у Павла. Помощник атамана, не в пример другим казакам, золоту радовался больше, чем коням и шашкам.

Мать Митьки, дебелая, черноглазая старуха, вшивала в рубаху сына образок.

Поспел вкусный на бараньем жиру чурек. Первую пышку гостю.

В редуте зазвонили к заутрене, и казаки стали креститься. Лермонтов тоже снял фуражку и отер холодную от рассвета щеку. Взял ножны у Павла. Полюбовался гирлой в солнечных брызгах. Представил Москву, сонную тишину роскошного кабинета, пыльную гирлу на текинском ковре…

Казачата подвели коня — водили поить на речку. Безлошадный Митька сдувал на нем пылинки — хоть чужим счастьем утешиться.

Поэт, жуя чурек, подошел к Митьке и повесил на широкое казацкое плечо драгоценную шашку.

— Носи на здоровье. Поминай Михаила Юрьева.

Митька только рот раскрыл.

— Премного благодарны, ваше благородие! — загудели старики. — За что такая милость?

Павло икал от волнения, примериваясь взглядом к Митьке.

— Потом… потом скажу! Спасибо, братцы, за хлеб-соль и спасибо за песни!..

Всадник мчался по горной долине против пустынного ветра, покачиваясь в упоительном беге.

Краснели кусты на меловых склонах. Вороны, как мельницы, махали крыльями над старинными могильниками. И потягивались на солнце рыжие львы пустынных скал.

Новые бугры, перелески и родники вставали на пути, как новые города, страны, моря, над которыми проносит его бессмертная богиня мудрости в сверкающем шлеме.

Казаки долго смотрели вслед и еще не знали, какой чудесный клинок увозил их гость из станицы.

ОСЕННЯЯ НОЧЬ

Ночь на дворе. Тускло коптят фонари. Шумят старые деревья.

Он торопит кучера. Скорее, скорее — к новой жизни, в дальней обители. На плечах мужицкий армяк, на ногах юфтевые сапоги, смазанные с вечера дегтем.

Кусок хлеба зачерствел в столе под рукописью. Хлеб он спрятал два дня назад, замыслив побег от мира. Впрочем, побег он замыслил лет пятьдесят назад, чуть ли не в дни женитьбы.

Три рубля есть у него. Он отдаст их старшине как мирское и суетное. Поедет в вагоне второго класса, как едет народ. В братстве наденет белую славянскую рубаху; забудет семью, двор, лицемерие, рабство, насилие над людьми и животными; может быть, примет новое имя, обновится; будет честно в свои восемьдесят два года ходить за деревянным плугом, корчевать вековые пни, есть ржаной хлеб, запивая ключевой водой.

Писал ли он о том, что нет напитка вкуснее простой воды? Не знает. Уже давно он читает свои страницы как незнакомые, написанные другим, тщеславным и искусственным человеком.

Однообразие пагубно и для самого вкусного; поэтому иногда будет пить отвар из лесных трав, лакомиться диким медом, шиповником и березовым соком.

Но главное рожь, гречиха, соль и вода.

Он оставит себе лишь одно светское — поэзию человека, с которым в молодости мечтал сравняться, и даже стать выше, и давно понял, что это невозможно.

Да, больше ничего не возьмет он от мира — ни злата, ни булата, ни славы, ни замыслов.

И поэзию-то возьмет не вещественно, не в книгах, а в душе; и когда вместе со всеми получит урок на лесной делянке срубить столько-то дерев, мысленно, чтобы не слыхала честная братия, в коротких перерывах упьется:

Духовной жаждою томим,В пустыне мрачной я влачился…

Он с трудом устроился в карете. Последние дни недужилось. Были и приступы. Доктора уже посматривали друг на друга с тем особенным, тщеславным пониманием, когда смерть у ворот требует свою княжью дань.

Лекаря не знают, что он был мертв восемьдесят два года, а ныне восстал из праха страстей, потому что смирился до конца.

Сознание, для которого все лишь предмет истины, неумолимо чертило: ты боишься смерти, бежишь от небытия, ужасной, чудовищной несправедливости. Чтобы прогнать страх смерти, он подумал, что еще не отрешился полностью от ложных соблазнов. Он любил зори, поля, красивых женщин, оружие, а надо презирать это, тленное, обманчивое, и возвысить бессмертную душу до высшей любви.

Аллея кончилась. Дождь усиливался. Лошади понеслись.

Он забылся, и тут же сердце сжалось. Почудилась погоня, рыдающая и злая жена, слуги, крестьяне, дети…

Нет, это стучат колеса кареты.

Он закрыл глаза. Покалывало в боку.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже