Полюс нашел нам занятие и на вторую половину субботнего дня: заставил стащить вниз, во двор, столы и скамейки и там песком и зеленым мылом надраить их так, словно они только что вышли из-под рубанка столяра. На вечер я договорился с Леонардом посетить занятия Профессора, а в воскресенье утром планировал вместе с Франци попить в постели кофе, который обещал нам принести Массари. Оставалось только отстоять вечернюю перекличку, которая, как и утренняя поверка, нужна была главным образом для того, чтобы как можно скорее установить факт любой самовольной отлучки, если ее не заметили еще днем, во время службы. Перекличку завершало оглашение приказов и взысканий, которые, по старому армейскому обычаю, полагалось выслушивать, стоя по стойке «смирно»; потом предстояла раздача почты и прочее: в это время солдаты — надеявшиеся вскоре разойтись по дворам и помещениям казармы, а то и посидеть в арабских кофейнях, погулять по улицам города, — уже нетерпеливо переступали с ноги на ногу.
В субботу, когда эта церемония, как обычно, завершалась раздачей почты и уже подходила к концу, мне показалось, что я несколько раз услыхал свое имя, но я не откликнулся, потому что считал, что здесь достаточно удачно скрылся, чтобы получать вести от кого бы то ни было. Если бы Профессор — который исполнял роль почтмейстера и еще прежде обратил на меня внимание благодаря дерзким репликам, которые я иногда позволял себе на его занятиях, — не знал моей фамилии, я бы, наверное, так и не получил письмо, меня дожидавшееся. Но поскольку мы с Профессором были знакомы, он спокойно сунул письмо за обшлаг рукава и по завершении поверки с доброжелательной улыбкой вручил мне.
На конверте, который я теперь держал в руках, несомненно значилось мое имя — и притом написанное математическим почерком отца, как я тотчас с тревогой осознал.
Чтобы изучить это послание в спокойной обстановке, я покинул казарму и отыскал укромное местечко за большим валом с четырьмя укрепленными воротами, который окружал город, превращая его в подобие античного военного лагеря. К этому часу арабы уже расстелили там маленькие коврики и с низкими поклонами совершали предписанную молитву. Я нашел себе место чуть поодаль от этих бормочущих групп, у основания исполинского перечного дерева, перистые листья которого затеняли крепостной ров, и с бьющимся сердцем распечатал письмо.
Когда я разворачивал вложенные в конверт листки, из них выпорхнула денежная купюра, и это (словно принесенная голубем оливковая ветвь) показалось мне добрым знаком. Уже в первом абзаце я нашел объяснение тому, каким образом письмо до меня добралось.
«Мой дорогой Герберт, как мне стало известно благодаря обстоятельному сообщению доктора Гупиля из Марселя…» — такого поворота событий я, конечно же, предусмотреть не мог.
Впрочем, читая письмо, я вскоре убедился: ожидая, что мне придется иметь дело с многостраничными заботливыми упреками, я недооценил своего старика. На такое тут и намека не было. К сожалению, это удивительное письмо потом в какой-то момент пропало; я долго хранил его как образец мышления позитивистского поколения. Его можно сравнить разве что с рассуждениями шахматиста, анализирующего неожиданный ход противника. Чтобы понять такого рода хладнокровие, нужно хорошо представлять себе атмосферу буржуазного дома в Северной Германии на рубеже столетий: я теперь предполагаю, что в той среде отношения между отцом и сыном были не столько воспитательным процессом, сколько общением участников тайного заговора.
Я с изумлением узнал, насколько по-разному можно смотреть на одни и те же факты. Старика, похоже, волновал не столько авантюрный, сколько юридический аспект происшедшего: поскольку он сразу, как только получил письмо Гупиля, пустился в дорогу и подал жалобу в отдел министерства иностранных дел, занимающийся такими делами. Отца, похоже, не очень волновало, что я тем временем могу набить себе шишек, ибо он руководствовался принципом: если молодой человек