Интеллект нового короля был по достоинству оценен в Европе. К нему как к просвещенному монарху потянулись образованные люди. Король владел пером, писал стихи и пьесы, отдавал дань, по-современному говоря, политологии (его первая книга называлась «Размышления о политическом состоянии Европы») и истории. Он был, как сказано выше, страстным поклонником французской литературы и искусства. Построенный им дворец Сан-Суси — реплика Версаля. Там висели картины любимых художников короля — Ватто и Ланкре. Здесь он говорил и писал по-французски, избегал пользоваться немецким языком, который считал грубым языком неотесанных «пивохлебов и пожирателей кислой капусты», потешался над перспективами развития немецкой литературы. Парадокс истории состоит как раз в том, что этот человек, презиравший все немецкое, в эпоху подъема германского национализма стал идолом германских патриотов. Историк Фридриха Ф.-Е. Вилл подметил, что превратности людского суда выражены и в позднейшем отношении к Фридриху как главной опоре протестантизма в Европе, хотя трудно найти другого (кроме Вольтера) человека в тогдашней Европе, который бы так безжалостно потешался над религией и который нашел полупрозрачное прикрытие своему атеизму в форме так называемого деизма, отводящего Богу роль первоначального толчка в развитии мира. Точно так же Фридрих стал идолом прусских милитаристов, хотя всегда ненавидел муштру.
В его дворце порой собиралось лучшее общество тогдашней Европы и велись утонченные философские беседы, которых мир не слышал со времен Академии Платона и Аристотеля. За столом «философа из Сан-Суси» сходились люди незаурядные — Леонард Эйлер, гениальный математик, любимец Петербургской Академии наук, Ламетри, естествоиспытатель и материалист. Заметим, кстати, что одна из причин неприятия Фридриха Марией-Терезией и Елизаветой состояла именно в его демонстративном вольтерьянстве, тем более что за его столом сиживал и сам Вольтер, некоторое время живший при дворе Фридриха. Жил при дворе и итальянский ученый и путешественник Альгаротти. Предметом постоянных шуток короля был президент Прусской Академии наук француз Мопертюи. Король-поэт посвящал ему свои стихи, в том числе произведение «Доктор Акакия», в котором потешался над его педантичной и бесплодной ученостью. Благодаря этому, кстати, Мопертюи вошел и в русскую литературу. Молодой Гаврила Державин был покорен стихами Фридриха и переводил их для себя. Французское Maupertuis он прочитал по-латыни, да еще случайно переставил t и р, получилось Mauterpuis, а по-русски — Мовтерпий. Как писал Владислав Ходасевич, автор блестящей биографии Державина, «этому легендарному лицу суждено было на многие годы стать спутником самых мрачных раздумий Державина».
С годами кровь предков-воинов, которая текла в жилах Фридриха, несмотря на его галломанию, утонченность и эстетизм, дала о себе знать — армия с ее четкой ясностью, надежностью, внутренней разумной жизнью стала важной частью его существования. Фридрих любил войну, он испытывал упоение в бою, кровь великого полководца вскипала при виде идущей в атаку кавалерии. Гром литавр и барабанов стал для него волнующей музыкой с раннего детства, когда в пять лет он с наслаждением бил в подаренный ему маленький барабанчик. Напрасно отец-король боялся, что сын, став королем, натащит в Берлин изнеженных бездельников и петиметров (щеголей) из Парижа. Этого не произошло. Фридрих стал настоящим аскетом, он не вылезал из потертого, выгоревшего мундира и позеленевших от времени ботфорт. Он оставался равнодушен к лишениям, голоду, холоду. Эти же качества он воспитывал и у своих подчиненных. Однажды внезапно он навестил генерала Зейдлица и, увидав в прихожей роскошную меховую муфту, тотчас бросил ее в камин. Каково же было его изумление через минуту, когда выяснилось, что муфта принадлежит испанскому послу, сидевшему в гостях у знаменитого кавалерийского генерала и спасавшего этой муфтой свои руки от холодного берлинского ветра.
Ко дню смерти отца Фридрих уже сформировался как политик и полководец, он знал свои способности и только ждал часа, чтобы испытать силы в гуще сражений и головоломках дипломатических интриг. В марте 1741 года он писал о причинах своего необыкновенного дебюта на международной арене: «Молодость, огонь страстей, желание славы, да, честно говоря, любопытство, наконец, некий тайный инстинкт оторвали меня от удовольствий спокойной жизни. Меня соблазнило видеть свое имя в газетах, а потом в истории».