Фамилию матери, настоящую, девичью, она нашла не сразу. Доступ к архивам этого уровня Марии, на тот момент с фамилией отчима из далёкого кластера, открыли на четвёртом году обучения в Школе. Но ещё год ушёл на согласования — даже при открытом доступе к базам данных использовать их в личных целях нельзя. Вообще никакие возможности службы нельзя использовать в личных целях — это вбивал им учитель с первых дней. Когда же удалось узнать, получить документы и даже прочесть приговор, из которого стало ясно — Марии Кремер никогда не удастся узнать место, где утилизировано тело её матери, — закончилось обучение, она получила назначение на стажировку, и смена фамилии произошла без затруднений.
Вот и всё, что у меня есть от прошлого, подумала тогда Маша, разглядывая новый документ. Ничего. И ничего не было у мамы. И у отчима — безобидного и любившего её колхозного агронома. А было ли что-то у их родителей? Где их Абердин, где живут поколения, откуда дети разлетаются жить и куда они могут вернуться стареть? Или не вернуться, это неважно, значение имеет лишь то, что оно есть, это место.
— Я знаю, почему ты любишь эту песню, — сказала Маша как-то Станиславу.
— Почему?
— Ты уверен, что никто не вправе требовать от тебя радоваться жизни.
— У нас не требуют радоваться жизни. Мы должны радоваться, что остались живы, — ответил он тогда.
Они лежали на траве у реки в школьном парке, и тогда был такой же жаркий летний день, какой будет сегодня. Станислав принёс покрывало, расстелил его. Они загорали, и это было смешно — на обоих были обтягивающие чёрные шорты и чёрные майки. Другого белья в школе не выдавали. Кожа у них тоже была одинаковая — белая.
Стас снял тогда майку и встал, раскинув руки, даже заулыбался — он очень любит, когда солнце и жарко. Она подумала и тоже сняла. Подошла к нему сзади и обняла, прижавшись, обхватила сильными руками. Хотела быть нежной. Получилось. Было страшно, что улыбка у него пропадёт. Что отодвинется. Но он положил ей тогда ладони на руки, они стояли так долго и ничего не говорили. Потом Стас повернулся и обнял её.
Не нужно было слов. Близость стала естественной, как дыхание, как боль, кровь и слёзы, как жизнь, которой хотелось радоваться тогда и хочется всегда, когда он был рядом.
Очень долго. Год, месяц и двадцать один день — это много, слишком много, если ты совсем не видишь его и не знаешь, где он. Настоящая боль — это когда ты можешь поговорить с кем угодно нужным или ненужным, но с ним, единственно важным — нет.
— Такие командировки затягиваются, — ответил ей на много раз незаданный вопрос Денис Александрович, когда готовил её к Берлину, — и твоя может затянуться.
Куда его отправляют, Стас не сказал. Спрашивать не стоило, он бы не сказал, да и смысл? Это не жатва в поле, с туеском покормить мужика не приедешь. А вскоре и самой пришлось готовиться к командировке такого же уровня сложности. Это должно было случиться. Берлин или Койоакан — неважно. Работа.
Старые сотрудники управления иногда забывались и называли работу службой. Это не приветствовалось. Не служба, а работа.
— I’ve got a dream job[3], — говорила Анна.
Она наслаждалась командировкой и новыми людьми вокруг, любила вечеринки и ощущение всесилия, которое давали конспирация и прикрытие.
В школе Денис Александрович почти не появлялся, но наблюдал за ними, присутствие его ощущалось, в редкие встречи он задавал вопросы не оставлявшие сомнений — теперь он всегда рядом. Ощущение всесилия появилось именно тогда. На поверку, если копнуть глубоко, не всесилие это вовсе, но тотальное погружение в поток, в общую силу, которая всегда вокруг тебя и с тобой, которая придёт на помощь и защитит, и нужно ей за это немного. Тебя, со съеденным вчера стейком и сегодняшними липкими снами. Всего лишь тебя. Всего тебя.
Когда однажды учитель оставил их со Станиславом после окончания занятий в классе и мягко, без нравоучений, почти равнодушно рассказал — вмонтировал в них информацию, именно так он воспринимал обучение своих избранных — о контрацепции и опасности психологической зависимости от юношеских привязанностей, было даже смешно немного. Стас тоже улыбался, воспринял как вызов им, уже единому существу, но для них не существовало по-настоящему страшных вызовов, в этом они были уверены.
Позже, к окончанию третьего года обучения Маша как-то одномоментно поняла, что у неё нет теперь ничего своего и нет секретов, что значение имеет лишь то, насколько узок или широк круг людей, знающих о том, что она умеет.
— Приказ сложнее всего допустить в область частного, — сказал тогда учитель, сидя за своим столом и сложив перед собой руки.
До этого была беседа о том, чтó есть у сотрудника государственной безопасности частного, где начинается зона недопустимой депривации и есть ли она, эта граница недопустимости. Избранные впитывали. Эта тема начинала пугать, всем хотелось оставить в себе что-то для себя самого.