Последние три слова Роден произнес, приблизившись на три шага к господину Гарди и сопровождая каждый шаг угрожающим жестом. Если мы вспомним о том состоянии упадка, волнения, страха, в котором находился господин Гарди, если вспомним, что иезуит только что расшевелил и пробудил в душе несчастного движущие начала чувственной и духовной любви, охлажденной слезами, но не угасшей, если подумаем, наконец, что господин Гарди упрекал себя в том, что убедил женщину нарушить супружеские обязанности, а за это, по католическим воззрениям, она должна была быть осуждена на вечную погибель, — понятно станет ужасающее впечатление от всей этой фантасмагории, вызванной в молчаливом уединении, при угасающем дне иезуитом с его мрачным лицом. Впечатление это было для господина Гарди тем глубже, сильней и опасней, что иезуит с дьявольской хитростью развивал, хотя и под другим углом зрения, те же идеи Габриеля.
Молодой миссионер говорил господину Гарди, что ничего не может быть слаще, как просить Бога о прощении врагов или заблудших. К просьбе о прощении примешивается идея о наказании… и вот это-то возможное наказание Роден и старался изобразить своей жертве самыми мрачными красками.
Господин Гарди, со сжатыми руками, с остановившимися и расширенными от ужаса глазами, дрожал всем телом и, как будто все еще прислушиваясь к речам замолчавшего Родена, машинально повторял:
—
Вдруг он закричал в припадке умоисступления:
— Я тоже буду проклят!.. И она… эта женщина… которую я заставил забыть обязанности, священные в глазах людей, которую ввел в смертный грех перед лицом Господа, эта женщина, мучась в адском огне… заламывая руки… извиваясь от отчаяния… с кровавыми слезами… также будет когда-нибудь кричать мне из преисподней:
И несчастный, совсем обезумев, упал на колени, всплеснув руками.
— Друг мой, — ласково уговаривал его Роден, стараясь поднять его с пола, — успокойтесь… Я прихожу в отчаяние от того, что мои слова привели вас в такое волнение… У меня была совсем иная цель!..
— Проклят, проклят!.. Она меня проклинает, а я так любил ее… Осуждена гореть в адском огне!.. — шептал господин Гарди, не обращая внимания на слова Родена.
— Подождите же, друг мой… позвольте мне окончить эту историю, и она покажется вам настолько же утешительной, насколько ужасной кажется теперь… Ради неба, припомните слова нашего несравненного аббата Габриеля о сладости молитвы…
При имени Габриеля господин Гарди опомнился и с грустью воскликнул:
— Да! Его слова так утешительны и кротки… Умоляю, повторите мне их!
— Наш добрый ангел, — сказал Роден, — говорил о сладости молитвы…
— О, да, да! Молитвы!
— Ну, так выслушайте, как молитва спасла господина де Рансе… сделала из него святого… Молитва превратила жуткие страдания, ужасные видения… в источник небесного блаженства…
— Умоляю вас, — подавленно говорил господин Гарди, — говорите со мной о Габриеле… говорите о небе… не надо этого пламени… адского пламени… заломленных рук преступных женщин, плачущих кровавыми слезами…
— Нет, нет, — добавил Роден, и голос его из жесткого и угрожающего сделался нежным и мягким. — Нет… не будет больше картин отчаяния… Я расскажу вам, как благодаря молитве, о которой говорил аббат Габриель, господин де Рансе после адских мучений вкусил небесных радостей!
— Небесных радостей? — переспросил господин Гарди.
— Однажды… в самый разгар его отчаяния к нему пришел священник… такой же добрый, как и наш Габриель!.. О блаженство, о благость Провидения! Через несколько дней он научил несчастного сладости молитвы… почтительного заступничества перед Создателем за людей, достойных Его небесного гнева. Тогда господин де Рансе почувствовал себя совсем другим: его страдания утихли, он стал молиться, и чем усерднее молился, тем более являлось у него надежды: он чувствовал, что Господь его слышит. Вместо того чтобы стараться забыть эту столь дорогую для него женщину, он целые часы проводил в мыслях о ней, молясь за ее спасение… Один на один с этим чудным воспоминанием, он проводил дни и ночи в молитвах о ней… в дивном, пылком… я бы сказал — почти в любовном экстазе.
Невозможно передать энергичный и почти чувственный оттенок, с каким Роден произнес слово любовный. При этом господин Гарди почувствовал страшную дрожь, и жгучую и ледяную в одно и то же время. В первый раз его ослабевший ум посетила мысль о мрачном сладострастии аскетизма, об экстазе — этой плачевной, зачастую эротической, каталепсии, свойственной святым Терезе[639], Обьерж и другим. Роден, как бы угадывая мысли господина Гарди, продолжал: