Странный разговор происходил в одинокой юрте. Доктор со связанными руками сидел в неудобной позе, привалившись к решётчатой стене юрты. Амирджанов быстро ходил, приседая, своей крадущейся походкой неслышно на кошме. Яркий дневной свет врывался вместе с горячим пряным воздухом степи через широко открытую дверь.
— Ругайся, ругайся, облегчай свою душу, милый мой друг Петенька. Да, это я. Понимаешь, хочется, чтобы ты отправился на тот свет не раньше, чем поймешь простую истину. Честность, благородство, высокая любовь в нашем подлунном мире — чепуха, глупость. Побеждают хитрые, сильные, умные. Побеждают сверхчеловеки. Белокурые бестии, не стеняющиеся ни средствами, ни способами. Всегда ты мозолил глаза своим... ха... благородством. Так вот пойми: твоего благородства не хватило, чтобы сохранить свою шкуру. Сейчас я закончу свою мысль, и потом... Наслаждаться тебе жизнью, бытием осталось, скажем, пятнадцать минут... а потом — чик-чирик... вот этот чай, что кипит в кумгане, буду пить я, а не ты... Ха, тебя уже не будет, дорогой...
— Долго ты будешь болтать, мерзавец?! Ренегат, червяк.
— О, я давно знал, что я мерзавец. И горжусь, что мерзавец. Я выше там всяких обыденных чувств. Ха. Я помогал оболтусу Петрову надевать петлю на шею, ободрял его, беднягу, доказывал, что другого выхода у нас нет... Ха, мир праху его!
— Какая скотина!
— Раз ты ругаешься, значит страдаешь. А мне это приятно. Ругайся, ругайся. А помнишь золотоглазую Лизочку? Приятная девочка была. Круглень-кая, аппетитная, розовенькая там под платьем. Все вы сохли по ней. Поклонялись. Стишки сочиняли. Дурачьё! А мне всё удозольствие обошлось в двести целковых. Небесная невинность, красотка, идеалы красоты, святая Цецилия — двести рублей и... постель! А когда этот идеал чистоты в результате обычного физиологического акта, изволите видеть, прозаически... забеременел, а к тому же я заразил её прекрасной болезнью и бедненькая Цецилия предалась отчаянию, кто, как не я, помог Лизаньке ликвидировать последствия своего легкомыслия!
— Ты шизофреник... параноик... — с трудом проговорил доктор. — Зачем ты всё это рассказываешь?..
— Шизофреник? Э, нет! Я нормален, как только может быть нормален человек. Чтобы ты понял, милый друг, кто я есть. Я есть я! Я есть личность. Идеалы! У меня идеал один — я. Мой покой, моя жизнь, мои наслаждения —вот мой идеал. Ты вот распространялся там, пока мы ехали по горам, о мужестве, о народе, об этих грязноруких пролетариях в кепке, о советской власти. Э, у нас есть еще время. — Амирджанов подошёл к костру и заглянул в кумган. — Не кипит ещё, а вот закипит, и тогда, извините, дорогой друг, придётся отправить тебя к праотцам... ты встал на моём пути и пеняй на себя... Нам тесно в мире... Ты и я! Я и ты! Ты мешаешь мне. Мне придётся ещё якшаться с большевиками, так, для определённых целей, а ты полезешь с разоблачени-ями. И потом — ты мой враг. Ты интеллигент, изменивший своему классу, ты ренегат. И я обязан тебя истребить... Советская власть мне всё испортила. Только маменька моя получила наследство... О, это целая история. Получила маменька наследство — я к ней. Так и так, маменька. Ты уже старенькая, папенька старенький. Пожалуйте денежки мне. А она и заупрямься: «Нет, сыночек, вот война с немцем кончится, мы снова имение выкупим, то да сё». Сколько я трудов потратил, сколько хитросплетений изыскал, и...
— Твоя мать погибла под колесами поезда… — вдруг заговорил доктор, — так это тоже ты...
В тоне доктора произошла перемена. Лицо его оживилось. Точно новая какая-то мысль пришла ему в голову. Но Амирджанов ничего не заметил. Он продолжал расхаживать по юрте всё быстрее и быстрее, порой начиная усиленно жестикулировать.
— Неужели ты ещё и... — продолжал доктор несколько нарочито возбуждённым тоном.
— И матереубийца... хочешь сказать. Зачем такие громкие слова. Ты медик, физиолог. Разве ты не знаешь: функция отца кончается зачатием. Функция матери — родами, ну ещё кормлением младенца молоком... Мать — громкое слово, выдуманное стариками, чтобы держать человечество в повиновении, в цепях родственных обязательств. Однажды мы ехали в вагоне, и я изложил родительнице свою точку зрения, чтобы у неё не оставалось никаких иллюзий...
— И ты... мог...
— Что я мог?! Переходы из вагона в вагон не ограждены... Поезд шёл быстро... Очень шатало... Увы, старушка оступилась и... Но скажи, друг мой милый, зачем ей миллион? Старухе в шестьдесят лет? А она упрямилась…
Доктор постарался поймать взгляд Амирджанова, но в его глазках-бурав-чиках ничего не прочитал, кроме всё той же сосредоточенной злобы.