Такое случалось в любое время дня и ночи. Например, Джошуа мог примчаться в небожеский час из библиотеки и вытащить меня из намасленного клубка спутанных Горошинки, Подушечки и Штоленки — пока Шестерочка знакомила нас с пятью сотнями нефритовых богов различных глубин и текстур, — после чего отводил взгляд ровно настолько, чтобы я успел вытереться, совал мне в руки кодекс и заставлял читать, а сам фонтанировал по поводу какой-нибудь мысли давно почившего мудреца.
— Учитель говорит, что «высший человек может в самом деле терпеть нужду, низший же человек, испытывая нужду, поддается разнузданной невоздержанности». Он говорит о тебе, Шмяк. Это ты — низший человек.
— И очень тем горжусь, — отвечал я, наблюдая, как Шестерочка обиженно укладывает своих богов в медный сундучок, где они у нее обитали. — Спасибо, что пришел и сообщил.
Мне поручили изучить
— Ты когда-нибудь вспоминаешь о доме? — спросил меня Джошуа в ночь празднества.
— Иногда.
— И что ты о нем вспоминаешь?
— Мэгги, — ответил я. — Реже — братьев. Еще реже — мать с отцом, но Мэгги — всегда.
— Несмотря на все, что с тобой произошло с тех пор, ты все равно думаешь о Мэгги?
Джоша все меньше и меньше одолевало любопытство по поводу самой сути похоти. Поначалу я думал, что упадок интереса как-то связан с глубиной его занятий, но затем понял, что его воспоминания о Мэгги просто стираются.
— Джошуа, я помню Мэгги не только из-за того, что случилось в ночь перед нашим уходом. Я пошел к ней не потому, что надеялся заняться с ней любовью. Я не рассчитывал даже на поцелуй. Я думаю о Мэгги, потому что вырезал у себя в сердце кусочек, где поселилась она, и теперь там пусто. И всегда будет пусто. И всегда было. Она любила тебя.
— Прости меня, Шмяк. Я не знаю, как это исцелить. Если б мог, исцелил бы.
— Я знаю, Джош. Я знаю. — Мне больше не хотелось разговаривать о доме, но Джошуа заслужил, чтобы кто-то поднял с его груди эту тяжесть, чем бы она там ни была, а кому еще поднимать ее, как не мне? — А ты дом вспоминаешь?
— Да. Потому и спросил. Знаешь, сегодня девчонки жарили бекон, и я вспомнил о доме.
— Это еще почему? Я не помню, чтобы дома у нас кто-то жарил бекон.
— Я знаю, но если бы мы тут его попробовали, дома бы никто не узнал.
Я встал с постели и перешел на его половину комнаты. В окно лился свет луны, падал на Джошево лицо, и оно раздражающе сияло — Джош так иногда умел.
— Джошуа, ты — Сын Божий. Ты Мессия. А это подразумевает… ох, я даже не знаю… что ты — еврей. Ты не можешь есть бекон.
— Господу все равно, едим мы бекон или нет. Я это чувствую.
— Вот оно что. А к блуду он относится как прежде?
— Угум.
— К мастурбации? — Угум.
— К убийству? Воровству? Лжесвидетельству? Желанию соседской жены и так далее? Насчет этого он точку зрения не менял?
— Не-а.
— Только бекон, значит. Интересно. Можно подумать, про бекон что-то есть в пророчествах Исайи.
— М-да, поневоле задумаешься.
— Джош, ты, конечно, не обижайся, но чтобы установить Царство Божие, этого мало. Мы не можем вернуться домой и сказать: «Здрасьте, я Мессия, Господь угостил вас вот этим беконом».
— Я знаю. Нам еще многому предстоит научиться. Но завтраки станут разнообразнее, это точно.
— Давай баиньки, Джошуа.
Дни шли. С Джошем мы виделись редко — только за едой и перед сном. У меня почти все время уходило на занятия и помощь девчонкам по хозяйству, у Джошуа — на Валтасара. Это и стало в конечном итоге проблемой.
— Так не годится, Шмяк, — сказала Радость по-китайски. Я довольно-таки навострился говорить на ее языке, и на латыни или греческом ей разговаривать уже не приходилось. — Валтасар слишком спелся с Джошем. Редко посылает за нами, и мы больше не спим в его постели.