Интеллигенция, конечно, была запугана, но пока еще не вся и не полностью. Под тем или иным камуфляжем, в различных формах советский террор отобразился, как известно, в литературном творчестве его потенциальных жертв – но и у некоторых ученых, безотносительно к тому, что находилось в центре их профессионального внимания. Я уже отмечал, в частности, что пропповская «Морфология сказки» (1928) несет на себе отпечаток большевистской карательной политики и нового Уголовного кодекса (1926) и непосредственно перекликается с терминологией Шахтинского дела, во время которого она и вышла[567]
. В значительной степени техника «применений» относится, однако, и к монографии Белого. На ней лежит тень криминально-политических инсценировок, организованных ГПУ еще до Голодомора, – тень Шахтинского процесса 1928-го и дела Промпартии 1930 года (когда и родилась сентенция Горького: «Если враг не сдается, его уничтожают»). Тем примечательней, что инспирированная зычной пропагандой вражда советского коллектива к коварным чужакам получает в беловской интерпретации «Страшной мести» – как ключевой повести «первой фазы» – направление, решительно контрастирующее и с Орестом Миллером, и с казенным антииндивидуализмом.Анализируя гоголевскую фантасмагорию и посильно сохраняя при этом марксистский декор, Белый в данном случае неожиданным образом выступит как раз на стороне «отщепенства», олицетворяемого отцом Катерины – «турецким игуменом», как саркастически называет этого пришлеца-колдуна ее муж, патриот Данило Бурульбаш. Действительно, в партийной мифологии все выглядит так, будто контрреволюционеры губят советских людей с тем же бессмысленным и вездесущим усердием, с каким этот «антихрист», прибывший из-за рубежа, пакостит всем своим соплеменникам. Режим обзывает подследственных выродками, отщепенцами и предателями – ср. показ гоголевского вредителя в книге Белого: «он – хуже колдуна: он – предатель родины и веры»[568]
; а изображенная Гоголем «вселеннаяОтсюда, собственно, и судейская лексика Белого; отсюда и симптоматика его обмолвок, выдающая их злободневный подтекст. Мы узнаем, что «
Согласно Белому, в повести «вырастает ужас перед патриархальной жизнью, которая приводит к бессмыслице явления на свет
Для Белого это эквивалент безразмерного термина «антисоветский», – достаточно соотнести «турецкого игумена» с парадигматическим антихристом-Троцким, поначалу изгнанным в ту же Турцию.
Уже в шахтинской трагикомедии прогремело эхо древних хтонических мифов. Предатель-спец – моральный чужак и наймит заграничных хозяев – врылся в самые недра социалистической индустрии с тем, чтобы взорвать, разрушить ее под землей. В разборе «Страшной мести» очень сходные мотивы, акцентированные Белым у Гоголя, тоже прослеживаются к их архаическому корню: вся тема земли связана здесь «с темой мести рода как рока и с темой гор, этих выперших родовых недр». Если мы заменим «род» шахтерской массой, «классом» либо абстрактной совокупностью «трудящихся», получим некий прообраз Шахтинского процесса. «Соединив черты, характеризующие колдуна, – говорит Белый, – с характеристикой других оторванцев от рода,
Но, помимо всего, тут проступает и надрывно-автобиографический аспект книги. В том ее месте, где говорится: «Гоголь – отщепенец