На предсмертном свидании с Цецилией Ц. сын полуиронически осведомляется о своем неведомом отце («странник, беглый матрос»?) – а та взволнованно подхватывает предложенный ей романтический код: «Да, я не знаю, кто он был – бродяга, беглец, да, все возможно…» Ведь тогда, при соитии во тьме, она только слышала «голос – лица не видала». Это все тот же, только катализированный здесь соитием, поступательный эрос романтизма, инициируемый акустическим сигналом (голос, музыка) и, в принципе, венчаемый экстатическим узнаванием заветного лика. В тот раз, однако, он так и не открылся – зато явлен теперь в сыне: «Он тоже, как вы, Цинциннат…» Мать знает это своим тогдашним знанием «человека, который сжигается
живьем», а «не купается у нас в Стропи» (4: 127), – мотив, снова отсылающий нас к Индии (с ее связью погребального сожжения и реки).В Веданте («Майтри упанишада») сам Атман «подобен пылающему огню»[686]
; и с добыванием жертвенного огня отождествлено соитие вместе с оплодотворением («Брихадараньяка»): «На этом огне боги совершают подношение семени. Из этого подношения возникает зародыш» («Чхандогья»). В «Айтарея упанишаде» сказано: «Поистине, этот [Атман] сначала становится зародышем в человеке»[687]. Набоковский сюжет возвращается к самому зачатию героя как тайному «зарождению огня». И у обоих – Цинцинната и Цецилии Ц. – слово отец фонетически зашифровано в самих именах.Напоследок она рассказывает сыну о «нетках» – и тогда на мгновение «было так, словно проступило нечто настоящее, несомненное
(в этом мире, где все было под сомнением)». Ведийский победный рефрен, знаменующий постижение Атмана (= потусторонний Брахман), гласит: «Поистине это – То»[688]. В прощальном взгляде материЦинциннат внезапно уловил ту последнюю, верную, все объясняющую и ото всего охраняющую точку, которую он и в себе умел нащупать <…> Она сама по себе, эта точка, выражала такую бурю истины, что душа Цинцинната не могла не взыграть (4: 128–129).
Вспоминается, конечно, известное нам айхенвальдовское «неразложимое и последнее ядро»
личности, ранее уже найденное в себе Цинциннатом: «…Я дохожу путем постепенного разоблачения до последней, неделимой, твердой, сияющей точки, и эта точка говорит: я есмь!..» Однако в данном случае гораздо более масштабную роль сыграла опять-таки Веданта – точнее, ее учение о высшем, первичном Атмане: «Он оглянулся вокруг и не увидел никого, кроме себя. И прежде всего он произнес: „Я есмь“» («Брихадараньяка упанишада»); «Я есмь тот пуруша, который [находится там]» («Иша упанишада»)[689]. В летучем, точечном отсвете инобытия, пусть даже омраченном «ужасом, жалостью», смертник прочел весть о своем бессмертии. «Это знак освобождения, высшее таинство» – сказано в «Майтри упанишаде» о постижении благодаря йоге в самом себе «сияющего» Атмана – того, что «меньше малого»[690]. Таковы же неисследимо крохотные размеры этого светозарного первоначала – «меньше малого» – и в прочих Упанишадах[691]. «Бурю истины», взволновавшую Цинцинната, предвосхищал этот «всеобщий Атман» – «острие пламени <…> сияющее, подобное мельчайшей частице»[692].Перед уходом Цецилия Ц. сделала «невероятный маленький жест, а именно – расставляя руки с протянутыми указательными пальцами, как бы показывая размер – длину, скажем младенца
…» (4: 129). Чтобы разобраться в ее намеке, необходимо снова заглянуть в те ведийские тексты, где говорилось о священном огне, «подобном плоду, хорошо укрытому [во чреве] беременных»; «Пуруша, величиной с большой палец, находится в середине тела», – «подобный пламени»; и далее: «Карлика, сидящего внутри, почитают все боги. / Когда этот плотский, сидящий в теле [Атман] распадается, / Освобождается от плоти, что же остается здесь? Поистине, это – То»; «Лишь познав его, идет [человек] за пределы смерти»[693], – ср. гностический рефрен Цинцинната: «Я кое-что знаю. Я кое-что знаю» (4: 99, 102).Негатив чудесного рождения мы встретим зато в последних строках романа – в картине охваченного смятением бренного, ложного мира, который, распадаясь и съеживаясь, возвращается в свое исконное небытие. Процесс его гибели симметрически замыкается женщиной в таком же черном одеянии, что у матери Цинцинната (Александров даже заподозрил ее тождество с Цецилией[694]
): «Последней промчалась в черной шали женщина, неся на руках маленького палача, как личинку» (4: 187).