Над повальным оккультизмом Набоков часто подсмеивался, но контуры тайноведения различимы, например, в его «Занятом человеке» 1931 года, где тревога героя по поводу случайных опасностей, подстерегающих умершего при переходе в загробную жизнь (3: 558), внушена, по-видимому, тибетской «Книгой мертвых» – «Бардо Тхёдол», в 1927 году переведенной на английский язык и ставшей сенсацией. «Почти дословную цитату» из нее О. А. Дмитриенко обнаружила в «Даре»[667]
– несмотря на акцентированную отчужденность описанных там энтомологических странствий от буддийских травелогов («все врут в Тибете»).Тактика декларативного отречения от расхожих верований, как известно, вообще очень характерна для Набокова, но она мало что говорит о его подлинных интересах, куда входила, конечно, и восточная мистика. В «Приглашении на казнь» само ее присутствие маркировано, помимо прочего, аллюзией на гофмановский «Золотой горшок», прочитанный Набоковым, очевидно, в классическом переводе Вл. Соловьева. Полудружественный библиотекарь зачем-то приносит Цинциннату восточные, написанные «по-арабски, что ли» томики – «мелкий, густой, узористый набор, с какими-то точками и живчиками внутри серпчатых букв» (4: 121) (тайный гнозис, согласно Давыдову). Образчиком для них послужили, безусловно, те загадочные арабские манускрипты, которые гофмановский Ансельм копировал для своего мистического покровителя – тайного архивариуса Линдхорста: «странно сплетавшиеся знаки», «множество точек, черточек, штрихов и закорючек»[668]
. Незадолго до казни Цинциннат вернет книги библиотекарю: «Я, увы, еще не успел изучить восточные языки <…> Ничего, душа наверстает» (4: 158).Само собой, созвучен был Набокову и платонизм, на что указал Давыдову В. Е. Александров в новаторской монографии «Набоков и потусторонность». По-английски она вышла в 1991-м, а ее первый русский перевод 1999 года автор снабдил предисловием, где заявил: «Даже самое пространное обозрение Набоковианы последних лет не побудило бы меня внести сколь-нибудь существенные коррективы в развиваемые мною идеи», особенно с учетом того, что «многие почитатели набоковского гения все еще скептически относятся к метафизическому истолкованию „потусторонности“». Ту же мысль, сохранившую и сегодня печальную актуальность, он повторил в недавнем русском переиздании своего труда[669]
. Суть его возражений Давыдову в том, что, помимо гностических, в романе «большую роль играют и неоплатонические верования Набокова», – настолько большую, что без них «Приглашения» просто не понять: ведь ненавистная гностикам материя здесь «лишь несовершенная копия духовной реальности»[670]. Вместе с тем, напоминает он, Набокова всегда отличал потрясающий «дар воспроизведения чувственных деталей»[671], обусловленный его любовью к природе – а очень часто и к вещному миру.Вероятно, именно здесь Набоков действительно близок был не только А. Бергсону, но и Р. У. Эмерсону с его парадоксально-пантеистическим трансцендентализмом. В конце концов, при всей его изумительной самобытности, Набокова отличала извечная двойственность романтической школы (включая ее модернистскую аватару в первой трети XX века), которая в переменчивых пропорциях свои заостренно дуалистические тенденции смешивала с противоположными – пантеистическими – установками. Попыткой компромисса между ними стало то, что Флоровский, говоря еще о теософии александровского времени, впитанной ранними русскими романтиками, назвал платонизирующим гностицизмом.
У Набокова подобная двойственность распространялась, в духе времени, и на механические игрушки, включая кукол, что особенно заметно было, конечно, уже в «Короле, даме, валете». Тот враждебно-гностический показ опредмеченных персонажей, что решительно возобладает затем в «Приглашении на казнь», снова ставит вопрос и о его конкретных литературно-исторических предпосылках. Здесь нам поможет ценное наблюдение О. Сконечной, которая в комментариях к роману продемонстрировала, что сама связь темы предстоящей казни с фальшивым, злобным царством игры и кукол у Набокова восходит, среди прочего, к знаменитому «Рассказу о семи повешенных» Леонида Андреева:
И с первого дня тюрьмы люди и жизнь превратились для него в непостижимо ужасный мир призраков и механических кукол… (4: 615).