– Вразумил меня Господь, наставил. Прикопил я деньжат – и фотографию свою открыл. А дело-то новое, а город-то у нас уездный, благочестивый весьма, даже сверх меры. Фотографии моей сперва сильно пужались, от магазина шарахались. Верите ли, красного петуха чуть не пустили! Дьякон Гермоген, дружок мой, задражнил – как выпьем, он меня все Лукою нерукотворною кличет: ты, говорит, тоже лики без касания кисти творишь! Господи, твоя воля! Я, признаться, спервоначалу жителям даже бесплатные делал портреты, чтобы их к тому приучить – так сказать, за ради боготворительности. И все равно боялись в силу невежества. Но тут, благодаря Создателю, началась война за освобождение Шипки от Магомета. Господа офицеры ко мне и зачастили – образ свой сберечь, а за ними и барышни и прочие партикулярные лица – кто на свадьбу, кто на крестины… Я много тогдашних портретиков себе на память оставил. У меня-то они все будто живые…
Болдырев долго еще урчал, пока я не задремал. Проснулся я уже в самом Калинове. Время было к полуночи. На станции Криницына поджидала пролетка. Он молча махнул рукою, прощаясь, а мы с купцом сели на извозчика и двинулись по ночной жиже туда, где светились редкие огни.
– Странный какой-то человек этот ваш, Валерьян Николаевич, – сказал я Болдыреву, когда мы наконец въехали на мостовую, не чиненную со времен Александра Благословенного.
– Это вы в рассуждении того, что он родителя покойного не почитал? Да о том весь город знает, будьте благонадежны, всегда о том судачили.
– Да за что же он, смею спросить?
– Как вам сказать… Это вообще-то долгая история. Истинно сказано: шаршеляфам. Матушка ихняя, Татьяна Евгеньевна, извольте видеть, еще в девицах влюбившись была без памяти в одного местного юноша, Валерьяна Юрьича Ольховского. Он тут преподавал математику в реальном училище. То есть ни кола ни двора, без царя в голове, и человек к тому же безнравственный, девиц с толку сбивал – уж больно пригожий был, статный… Ну а он в нее обратно влюбившись – со своей то есть стороны. Дело уже шло к обручению, ну да только ейные родители порешили иначе – выдать ее за покойника, значит, за Николая Константиныча: помещик, генеральский сын, жених солидный, с капиталом и уже на архитектора обучен. А она, то есть, до того влюблена была в Ольховского, что чуть руки на себя не наложила. Надо вам сказать, девица она была бледная, чувствительная и подвержена была мерехлюндии. Тогда еще в моду вошел этот, как его – спиритизм этот самый. И она им тоже прельстилась: видения ей бывали, голоса… То есть не подумайте худого: в рот она ни капли – только блюдца вертела… Я ведь все знаю от ихней горничной Марфы-с: у меня с этой Марфой нежные чувства происходили – да спасибо, уберег Господь от венчания… Ну вот, а матушка ихняя, Татьянина значит, помирала от черной жабы – и на смертном одре кончины взяла с дочери слово при образах: замуж только за господина Криницына! Однако Ольховский, хоть и шантрапа, а человек был с амбицией: вызвал даже Криницына на дуэлю, да дело как-то замяли. А тут бац – свобождение Шипки от Магомета. Он и ушедши на войну добровольцем – от разочарования, значит, и патриотизма. Ко мне в ателье заходил запечатлеться на память. А Татьяну-то Евгеньевну выдали замуж, согласно собственноручной воле покойницы. И вот, сказывала мне горничная ихняя, ночью пронзительный крик по всему дому – это молодая жена со сна голосит: убили его, мол, убили! Образ евонный ей во сне явился, в сиянии, погонах и мученическом венце. И вскорости по телеграфу – подтверждение: действительно, такого-то числа в ночном сражении геройски погиб на театре военных действий, защищая свою батарею. Возложил, словом, живот свой на алтарь воинской славы…
Болдырев вдруг как-то засопел и хмуро прибавил:
– Но главное, говорят, в том, что к этому самому алтарю живот-то его приладил Николай Константиныч. Приладил через отца своего, генерала: на самое погибельное место его и определили. Я, правда, слыхал разное. Иные болтают, что убили его на реквизиции фуража у болгарских мужиков… Дело темное, да и не в том соль. А только с той поры она будто обмерла: с мужем законным – как лед, а все свои чувства вскорости устремила на невинного младенца. И даже имя ему дала – Валериан, в память убиенного. Вот отец-то, Николай Константиныч, к мальчонке, видать, и возревновал смертельно. Татьяна Евгеньевна через три годика сама скончалась от мерехлюндии, а он с сиротою – совсем, знаете, как с чужим… И так на всю жизнь…
– Вы куда же теперь? – спросил Болдырев, прощаясь. – В «Бристоль» не советую: там хоть дешевше, но от клопов спасу нет. А в «Лондоне» почище будет и чай не спитой. Да вы ко мне завтра загляните, сделайте милость, я с вас портретик на память сниму. Магазин-то мой рядом, на Дворянской…
На следующий день, управившись с делами, я завернул на Дворянскую – до ночного поезда оставалось несколько часов. День уже угасал – сносный, но сероватый. Солнце щурилось из-за туч, грязь немного подсохла. Дома, светившиеся в темных лужах, выглядели чище и ярче своих замызганных оригиналов.