Что касается собственно спиритуалистического заряда, то применительно к подростку Фету его роль достаточно проблематична. По замечанию Кленин, все отчеты о школе в Верро подчеркивают как раз «отсутствие мистицизма и узкий характер ее религиозности». И все же, добавляет она в другом месте, со времен Цинцендорфа это направление оставалось важной и повторяющейся частью гернгутерского пиетизма[241]
. Тут все же необходимо принять во внимание, что Фет учился в Лифляндии именно в те годы (1835–1837), когда в империи в качестве господствующей религии безоговорочно уже утвердилось ревнивое православие, а уваровская доктрина усердно насаждалась министерством народного просвещения. В отличие от своего предшественника прагматичный и приземленный Николай I, не говоря уже о циничном Уварове, не жаловал мистической экзальтации – да еще иноверческой и иноземной. В таких условиях осторожность для Крюммера была разумной необходимостью. Скорее всего, мистические веяния в Верро могли быть окказиональными или опосредованными – но, по совести говоря, трудно предположить, будто пансионер-Фет никак не соприкасался с сокровенной сутью движения.Немецко-протестантская закваска роднит его с социальными установками двух других «выучеников немецкого пиетизма». Так Д. М. Чижевский назвал В. А. Жуковского и М. П. Погодина – друзей Гоголя, которого он, вслед за Г. Флоровским, напрямую связал с наследием александровской эпохи. Да и в Верро Фет попал при ощутимом содействии Жуковского. По окончании же школы он переехал в Москву, где провел год в домашнем пансионе Погодина при Московском университете, и как бы мало тот ни занимался воспитанниками, вряд ли его религиозные склонности остались для них тайной. Погодин покровительствовал начинающему поэту, показал его стихи одобрившему их Гоголю и первым напечатал их в своем «Москвитянине» (в 1841–1842 годах). А сделавшись студентом, Фет на целых шесть лет переселился к своему соученику Аполлону Григорьеву, который станет истовым приверженцем масонства. Безотносительно к тому, как складывались их странные[242]
, переменчивые и порой уродливые отношения, и даже безотносительно к разгульной студенческой жизни обоих, это соседство тоже сказалось на его духовном мире: «Дом Григорьевых, – вспоминает Фет, – был истинною колыбелью моего умственного я», тем местом, где произошло «полное мое перерождение из бессознательного в более сознательное существо» (РГ: 149). Словом, во всех этих узловых локусах своего становления он находился в пиетистской или смежной среде.Позднее он зачитывался Жорж Санд[243]
, в романах которой «Консуэло» и особенно «Графиня Рудольштадт» обширное место уделялось как раз оккультной традиции моравских братьев. А главное, что в самом ядре личности Фета можно распознать некий отблеск того «внутреннего Божества», которое чаяли снискать не только гергнгутеры, но и все остальные приверженцы пиетизма, включая масонов. Прямым, хотя и запоздалым отзвуком пиетистского наследия представляется мне фетовское стихотворение 1879 года, написанное с опорой на Библию (Быт. 1: 14–18, Иов. 38: 7) и восхитившее Н. Страхова (который предложил Фету кое-какие незначительные поправки)[244]:Сама по себе эта взаимосоотнесенность макро– и микрокосма – общее место многих учений и, конечно, она обычна для любого пиетизма, хотя и дана здесь под Шопенгауэра, которого именно он тогда переводил (умопостигаемая сущность, не подвластная времени и пространству как условиям мира явлений)[245]
. Более интересная концептуальная особенность текста заключается, однако, в том, что в нем одновременно и утверждается, и оспаривается библейски-креационистская модель.