Трагический воздымался он, выпрямившись на круглой плите галереи – плите, называвшейся Омфалион – и единой глыбой простерлись толпы, кроме Молчальников, которые сделали знак злато–серебряными лозами. Потом повернулся. Задвигались на прутах завесы галереи по имени Юстинианос, единым взмахом распахивались бронзовые двери. По–прежнему удерживая в своей сильной руке хрупкую руку Управды, направился он к преддверию Сцилл. Управда был полумертв. Бессознательно уносился он на легких ногах, источалась его душа. Все облекалось тьмой вокруг, для него уже началась ночь. Он ощущал лишь тяжесть горячей руки и напряжение мускулов Базилевса, влекшего его, как безмолвную вещь, и зловеще воспринимал его голос, жесткий, хотя и сострадающий. Солнце пронизывало галерею, очень удлиненную в рамке портиков, розово–мраморных и зелено–мраморных, вымощенную плитами, по которым гулко следовало шествие, и ярче золотились под солнцем волосы отрока, расцветали голубые краски голубого сагиона и голубых портов из голубого шелка и, казалось, что оно благоговейно лобзает пурпуровые башмаки с золотыми орлятами. Он не видел великолепия галереи, не видел пышного солнца, сопровождаемый толпами, как бы удостоенный своеобразного триумфа побежденного. Вместе с Базилевсом достигли они подножия Сцилл; по мановению Молчальников, механически поднимавших и опускавших злато–серебряные лозы, Сановники и Чины углубились в преддверие, воины потянулись к Фиалу, а челядь рассыпалась по Ипподрому. Дверь открылась перед ним, и за нею лестница, по которой он медленно поднялся с Константином V под ликующий рокот органа, зазвучавшего в Фиале победным кликом, бурным Аллилуйя, встреченным воплями на Ипподроме.
На Гелиэконе душа его опамятовалась под порывами вольного воздуха, ожила в существе его, глубоко потрясенном видением раскидывавшегося перед ним Ипподрома, – Ипподрома, в котором, направо, он узнавал Кафизму над отвесной пропастью, три ее ложи, выступавшие над площадкой, где воины неподвижно застыли на солнце, окроплявшем знамена, перерезанные блестками оружия. Налево – сфендонэ, огромная, кривая – и на ступенях множество Голубых и мало Зеленых. Но Базилевс повернул его спиной к сотне тысяч зрителей, гудевших в обширном здании, увенчанном гиератическими статуями овального гульбища. Взор его в единой постепенности окидывал службы Великого Дворца, сады, спускавшиеся к берегам, дворец Буколеона, гавани Юлиана и Феодосия, длинную полосу осевших стен, оттененных силуэтами Спафариев и, наконец, море голубое и бурливое, прозрачное вдали под потоком солнечных лучей, вонзавшихся в него подобно серебряным кинжалам. Хищные лучи царапали, как бы терзали его и сверлили, словно кожу. Мгновениями из нанесенных морю ран что–то кроваво дикое било ключом в далекие туманы. И обратно упадало затем в виде золотистого дождя, пожираемого светом. Металлические шлемы, трепещущие лезвия, бесчисленно круглые щиты носило в себе голубое тело моря, – его бурливая нагота, а радостное солнце слало все новые лучи и, то виясь, то стремительною прямизной в пляске вонзались они в морские гребни, которые вспыхивали, поглощая их и, играя световыми переливами, вдруг упадали в глубины тьмы. Корабли, тяжелые и легкие, обрисовывали на тверди небесной красные или темно–бурые паруса, четырехгранные или треугольные, пересеченные мачтой, вверху снабженной сторожевой площадкой, где бодрствовал матрос. Барки плыли в чередовании опускаемых и поднимаемых весел. Триеры, подобно мириаподам, быстро двигались на веслах. Проворные мелкие ладьи близились или удалялись, скользили, взлетая носом и кормой. Могучий день облекал сиянием весь берег Босфора, все побережье Пропонтиды, погружая в фиолетовые краски ширь их очертаний.
– Это море принадлежало бы тебе, если б, подобно мне, был бы Базилевсом. Пропонтида и Босфор принадлежали бы тебе, если б, подобно мне, был ты Базилевсом. Но ты не можешь быть и потому не будешь Базилевсом, ибо боролся с Могуществом и Силой, а лишь они одни дают власть над смертными.