Две мощных руки подхватили отрока и под грохот бури, гулко докатывавшейся до его ушей, понесли его белое тело с судорожно скривленными губами, с глазами, страшно опаленными железом палача, с грязью на голубом сагионе и голубых шелковых портах, с пятнами на золотых орлятах башмаков. Словно яростный вихрь оголил образы его мозга, который наполнился мертвыми видениями, могильными пустынями, рельефами разорения, неведомыми далями. Красные жала кололи в непроглядной тьме и жгли зрачки, из раздробленных жилок которых просачивалась кровь. И чудилось ему, будто он уносится бестелесно и туманно, и не замечал державших его рук Гараиви, не ощущал крепкой груди Гараиви, на которой покоился, не слышал на своих белокурых волосах хриплого дыхания Гараиви, который убегал с ним ко Дворцу у Лихоса, где скоро примет его ложе, которого он не увидит, в комнате, которую не может видеть, которой не увидит никогда. Слабыми руками ощупывая направо и налево, касался он плачущих лиц, плеч, склонившихся над этим ложем в нише покоя, расположенного в отведенном Евстахии крыле розового здания – брачного покоя, украшенного мозаиками, до потолка выложенного нежно–зелеными гранями; с дверью, окаймленной золотистым карнизом и наглухо закрытой тяжелыми тканями завесы с сигмообразными украшениями. Плачущие лица, склонившиеся плечи принадлежали Евстахии и Виглинице, которые наперекор всему любили его, тихого и немощного. Принадлежали милосердому Гараиви и хромавшему Сепеосу, которого сопровождал безрукий Солибас, и даже Иоанну, громко стенавшему и перстами, простертыми в пространство, без устали благословлявшему незримые толпы Православных и молившемуся и гневно фыркавшему, с шершавой головой, являвшей жесткие волосы, подобные редким шипам. Крупные слезы текли по его раздетой груди и долетали до него неясные слова, в которых страдание угадывала, жалобы подслушивала его разжигаемая лихорадкой мука, повергшая его ниц с опаленными очами, в углах которых залегли две кровавых борозды.
Открыл на миг глаза и снова закрыл, пронзенный жгучей болью. Во тьму закрылись они, но и отверстые встречали тьму. Ночь, мрак, конец всему, смерть всего – так вот какой ценой досталась ему борьба за Империю Востока ради победы Добра над Злом?
Неизменным и непреложным блистало и как бы вопило, и трепетало, и плясало в нем все сияние дня, потухшее извне. В хороводе мчались пред ним все формы, которых он больше не увидит. Солнце вздымалось на небесном полукружии, подобное исполинской золотой птице. Луна скользила, точно серебряная птица. Храмы и дворцы, нивы и города, моря и реки проносились по арене Ипподрома. Он переживал древние дни, дни, которыми сам он не владел, дни своих предков, возрождавшихся в его мятущейся душе. Своей слабой отроческой волей пытался удержаться на одной из этих форм и, однако, силой духовидения, хотя и смутного, следил за ними внутренним взором, лицезрел их бешено крутившийся поток.
Дни! Дни! Шепоты печальных голосов, скорбные вздохи – и своими хрупкими руками он ощупывал едва уловимые черты стенающих людей. Нежное дыхание струилось по его белокурым волосам, дыхание Виглиницы, Евстахии, Сепеоса, Гараиви, Солибаса, Иоанна, даже Склерены и Склероса с восьмью их детьми, клики которых бодрящим перезвоном оглашали непроглядную ночь, ужас его жизни. В бреду уносился он в воздушность небес, и цепь лиц протягивалась вокруг и с тоской смотрела на него, подобно ветвям дерева, расцветшего выразительными головами. Лицо Виглиницы, белое, усеянное веснушками, с развевающимися волосами цвета медной яри; Евстахии – розовое, полное, здоровое и выразительное, с прозрачными глазами; одноглазое лицо Сепеоса с отпечатком смирения побежденного, Гараиви с отрезанным носом и отрезанными ушами, по–прежнему изрытое грозными морщинами; самоуверенное лицо Солибаса, его внушительные мускулы, его безрукий стан; голова Иоанна, увенчанная шершавой щетиной, заплаканной Склерены, доброй и нежной, и Склероса, который больше не смеялся, который уже не показывал колыханья своей рыжей бороды, то опускавшейся, то поднимавшейся под щелканье зубов, теперь умолкшее. Лица восьмерых детей двигались: очень высокого Зосимы, Параскевы и Анфисы – пониже, Акапия, Кира, Даниилы, Феофаны и Николая, словно исполинские бабочки, порхавшие в сиянии светила, лучи которого для него навек мертвы.